Русский интеллигент в Российской империи

М. Гершензон

Русский интеллигент — это, прежде всего, человек, с юных лет жи­вущий вне себя, в буквальном смысле слова, т. е. признающий единственно достойным объектом своего интереса и участия нечто ле­жащее вне его личности — народ, общество, государство. Нигде в мире общественное мнение не властвует так деспотически, как у нас, а наше общественное мнение уже три четверти века неподвиж­но зиждется на признании этого верховного принципа: думать о своей личности — эгоизм, непристойность; настоящий человек лишь тот, кто думает об общественном, интересуется вопросами об­щественности, работает на пользу общую.

Число интеллигентов, практически осуществлявших эту про­грамму, и у нас, разумеется, было ничтожно, но святость знамени признавали все, и кто не делал, тот все-таки платонически призна­вал единственно спасающим это делание и тем уже совершенно ос­вобождался от необходимости делать что-нибудь другое, так что этот принцип, превращавшийся у настоящих делателей в их лич­ную веру и тем действительно спасавший их, для всей остальной ог­ромной массы интеллигентов являлся источником великого раз­врата, оправдывая в их глазах фактическое отсутствие в их жизни всякого идеалистического делания.

<…> И оттого неизбежно было все, что случилось, а случилось то, что жизнь русского интеллигента — личная, семейная, общест­венная — безобразна и непоследовательна, а сознание лишено су­щественности и силы.

<…> В целом интеллигентский быт ужасен, подлинная мерзость запустения: ни малейшей дисциплины, ни малейшей последова­тельности даже во внешнем; день уходит неизвестно на что, сегодня так, а завтра, по вдохновению, все вверх ногами; праздность, неря­шливость, гомерическая неаккуратность в личной жизни, наивная недобросовестность в работе, в общественных делах необузданная склонность к деспотизму и совершенное отсутствие уважения к чужой личности, перед властью — то гордый вызов, то покладливость — не коллективная, я не о ней говорю, — а личная.

<…> Этот внутренний распад личности был до такой степени противоестествен, так угнетала беспорядочность и грубость собст­венного быта, не руководимого сознанием, так изнурялся самый ум вечным раздражением отвлеченно-нравственной мысли, что чело­век не мог оставаться здоровым.

И действительно, средний интеллигент, не опьяненный актив­ной политической деятельностью, чувствовал себя с каждым годом все больнее. Уже в половине восьмидесятых годов ему жилось очень плохо; в длинной веренице интеллигентских типов, зарисованных таким тонким наблюдателем, как Чехов, едва ли найдется пять-шесть нормальных человек.

Наша интеллигенция на девять десятых поражена неврастенией; между нами почти нет здоровых людей, — все желчные, угрюмые, беспокойные лица, искаженные какой-то тайной неудовлетворен­ностью; все недовольны, не то озлоблены, не то огорчены. То сов­падение профессии с врожденными свойствами личности, которое делает работу плодотворной и дает удовлетворение человеку, для нас невозможно, потому что оно осуществляется только тогда, ког­да личность выражена в сознании; и стоят люди на самых святых местах, проклиная каждый свое постылое место, и работают нехо­тя, кое-как.

Мы заражаем друг друга желчностью и сумели до такой степени насытить, кажется, самую атмосферу нашим неврастеническим от­ношением к жизни, что свежий человек — например, те из нас, кто долго жил за границей, — на первых порах задыхается, попав в на­шу среду.

Творческое самосознание // В кн.: Вехи. Из глубины. М., 1991. С. 73-74, 82, 90-91.