Просвещение и рабство. Россия XVIII века

Н. Эйдельман

Двадцатитрехлетний кишиневский чиновник форму­лирует основной парадокс прежнего века: просвещение и — рабство […]

Казалось бы, самодержец-просветитель, просвещая, ведет мину под свой режим: «свобода — неминуемое следствие…». Но — не боится, «доверяет своему могу­ществу», «презирает» и как будто не ошибается: про­свещение и «всеобщее рабство» как-то уживались […].

Свобода и рабство — при том, что употребление уни­чижительного «раб», «раб твой» запрещено Екатериной II и уж сочинена «Ода на истребление в России назва­ния раба…» («Красуйся радостью, Россия, Восторгом ра­достным пылай…» и т.д.). Свобода и рабство, но разве подобные характеристики — о социальных контрастах, о золотых дворцах и бедных хижинах, о мудрых книгах и миллионах безграмотных, о свете прогресса и мгле деспотизма — разве они не являются обязательной при­надлежностью истории любого народа? Разве не так в Японии, Перу, Вавилоне?

Так и не так. Подобные парадоксальные сочетания старого и нового вряд ли встречались в XVIII столетии в другой стране. В российском варианте кое-что кажется совершенно самобытным. Некоторые петровские изда­ния выходили, например, огромными тиражами, в 10—15 раз больше того, что печатались при Пушкине, — тира­жами, из которых 9/10 сгнивало на складах, но все же 1/10 брали читатели. Выходило — как слепых котят к молоку, силой: «Нате, вкушайте, попробуйте не вку­сить…» Тем не менее за последнее тридцатилетие XVIII в. выходит около 7 тыс. книг (общим тиражом около 7 млн. экземпляров), существует около 100 периодических изданий.

Или из устава кунсткамеры, согласно которому лю­бому посетителю подавалось угощение — лишь бы за­шел!

Итак, первая самобытная особенность XVIII в. — бы­строта перемен, идущих в немалой степени сверху, от престола. […]

Но быстрота не единственный признак российского XVIII века.

Два полюса — «рабство» и «просвещение» — после «петровского взрыва» резко отодвигаются друг от друга на большое социальное расстояние, и притом друг другу «как бы не мешают». Больше того, и цивилизация, и рабство усиливаются синхронно: пересекаясь и перепле­таясь, одновременно вступают в российскую историю школы и рекрутчина, Академия и подушная подать; ка­лендари, грамматики, учебники, переводы, и право по­мещика ссылать крестьян в Сибирь, и гордость палача за умение тремя ударами кнута лишить жизни. К важ­нейшей для российского просвещения дате — рождению Пушкина — в его родном городе продается «лучшего поведения видный пятидесятилетний лакей, да ямских кучеров два и разного звания люди», да «в Тверской Ямской в доме ямщика Андрея Маслова продается повар 24 лет с женою 18 лет и малолетней дочерью». По тон­кому наблюдению Ю.М. Лотмана и Б.А. Успенского, очень часто как раз более просвещенные были в том веке не самыми гуманными…

Если представить весь тогдашний мир, мы увидим страны не меньшего, может быть, а большего социаль­но-политического рабства (Турция, Персия, Китай), но солнце просвещения стоит над ними в ту пору довольно низко: господа и рабы там как бы скреплены общей цепью застоя… Легко найдем на карте XVIII в. и края более «просвещенные», куда Петр ездил учиться; но та­кого рабства, как в России, они не знали, развивались не столь взрывчато, и пропасть между дворцом и хижи­ной была заполнена «мещанством», «третьим сослови­ем», буржуазией с ее мануфактурами и компаниями…

В России же купец — либо еще не оплативший волю крепостной Савва Морозов […], либо Демидов, успевший получить дворянство и все крепостнические права […].

Итак, сравнительно малая российская «буржуаз­ность», стремительная быстрота просвещающих реформ, неслыханный, причудливый исторический контраст раб­ства и прогресса.

Как и почему именно в России так получилось — не здесь рассуждать: ответ ведет в глубины истории.

Грань веков//В кн.: В борьбе за власть. М., 1988. С. 290-293.

Опубликовать в Facebook
Опубликовать в Google Buzz
Опубликовать в Google Plus
Опубликовать в LiveJournal
Опубликовать в Мой Мир
Опубликовать в Одноклассники
Опубликовать в Яндекс