С.М.Соловьев. История России с древнейших времен. Том 19. Глава 1. Окончание царствования императрицы Екатерины I Алексеевны

ГЛАВА ПЕРВАЯ


ОКОНЧАНИЕ ЦАРСТВОВАНИЯ ИМПЕРАТРИЦЫ ЕКАТЕРИНЫ I АЛЕКСЕЕВНЫ

Дела внешние. — Персидская война. — Мнение Остермана о персидских делах. — Князь Василий Владимирович Долгорукий назначен главнокомандующим. — Его донесения. — Дела турецкие. — Неудачи турок в Персии. — Деятельность Долгорукого. — Внушения французского посланника туркам. — Отношения России к Франции. — Ганноверский союз. — Появление английской эскадры у русских берегов в угрожающем положении. — Союз России с Австриею. — Дела польские. — Торнское дело. — Деятельность комиссара Рудаковского в Могилеве. — Дела курляндские. — Посольство Ягужинского в Польшу. — Дела шведские; отправление в Стокгольм князя Василия Лукича Долгорукого. — Приступление Швеции к ганноверскому союзу. — Отношения к Дании. — Отношения к Пруссии. — Общий взгляд на внешние отношения России при Екатерине I. — Вопрос о престолонаследии. — Мнение Остермана о соглашении интересов. — Герцог голштинский, епископ любский-жених цесаревны Елисаветы. — Заботливость о войске. — Меншиков переходит на сторону великого князя Петра. — Движение противной стороны. — Дело Девьера. — Завещание Екатерины. — Кончина ее. — Провозглашение великого князя Петра Алексеевича императором.

Разбираясь в материале преобразования, стараясь выйти из затруднительного положения финансового, правительство Екатерины I постоянно имело в виду необходимость войска. И действительно, войско было нужно, ибо опасность постоянно грозила с юга и запада. Персидская война не прекратилась петербургским договором, который не хотели подтверждать в Персии, да и некому было подтверждать при страшной смуте, господствовавшей в этой стране. В Ряще русское войско с генералом Матюшкиным постоянно должно было отбиваться от нападения персиян, хотя и постоянно отбивалось с успехом, несмотря на многочисленность врагов. В Сальяне полковник Зимбулатов с офицерами были зазваны на обед княгинею и изменнически умерщвлены. Шамхал тарковский Алди-Гирей изменил и, поддерживаемый соседними владельцами, приходил осаждать крепость св. Креста, был прогнан, но не переставал враждовать. В апреле 1725 года Сенат постановил о персидских делах следующее: генералу Матюшкину послать указ, чтоб завоевание Мазандерана и Астрабата до времени отложил; для получения большего простора должен по возможности распространять русское владычество в Гиляни и укрепляться в тех местах, где идут сообщения из других областей с Гилянью, чтоб получить безопасность от неприятеля; если для очищения воздуха и безопасности от подходу неприятельского понадобится вырубить лес, пусть вырубает по своему рассмотрению, какие бы леса ни были. На Куре или близ Куры должен занять пост и хотя маленькую крепостцу сделать, по своему рассмотрению также устроить сообщения от Гиляни к реке Куре и укрепиться в наших границах близ моря. Таким образом, круг военных действий уже был ограничен.

При учреждении Верховного тайного совета вице-канцлер барон Остерман, представляя общий обзор отношений России к чужим государствам, говорил о персидских делах, что, по последним известиям, они находятся в самом печальном положении: в Гиляни русские войска не только не могут распространяться внутрь страны, но с великим трудом удерживаются и в занятых прежде местах; жители все разбежались, податей никаких не платится, и кроме народного возмущения от Казбинской и Мосульской стороны собираются многочисленные персидские войска; из Сальянской области и с реки Куры русские принуждены отступить в Баку; шаховы войска хотят идти к Баку и засесть у нефтяных источников; окрестные князьки согласились вырубить в Дербенте русских и армян; горские народы все в собрании, и от них гарнизон в крепости св. Креста находится в великом утеснении. При этом надобно обращать внимание на следующее обстоятельство: по договору с Портою Россия должна склонить шаха Тахмасиба к принятию этого договора или вместе с Портою возвести на престол другого шаха; если это дело затянется, то Порта может большею частию Персии овладеть, и даже шах Тахмасиб из страха перед сильным наступлением турок может и совершенно им поддаться; турки, увидя слабость русских в тех странах, могут соединиться с тамошними народами и принять намерение вытеснить русские войска. Действовать для предотвращения этих опасностей Россия может двумя способами: способом наступательным — овладеть всеми остальными уступленными провинциями и шаха Тахмасиба низвергнуть, но для этого нужна сила и войско; другой способ оборонительный — отложить на время завоевание других провинций и укрепляться только в занятых уже местах, наблюдать за действиями турок и приводить шаха Тахмасиба к принятию нашего договора с Портою; о совершенном же покинутии персидских дел не должно и думать: это значило бы отворить ворота всем этим народам в сердце России. Остерман больше всего опасался турок и потому советовал показать себя твердыми в Персии, приготавливаться к воине турецкой, а между тем склонять всячески персиян, армян и грузин на свою сторону, даже обещать шаху возвращение части завоеванного. Мнения, поданные другими членами Совета, в сущности были сходны с мнением Остермана. В некоторых из этих мнений, а именно в мнении князя Меншикова, проглядывало сильное желание отделаться от персидских завоеваний, которые слишком дорого стоят. 30 марта члены Совета ходили к императрице с доношением такого своего мнения: персидские провинции и места все содержать не только очень трудно, но почти невозможно, по огромным расходам и вредному для русского войска климату; в определенные туда 20 баталионов отправлено уже рекрут 29000 человек, а теперь еще большего числа требуют, поэтому не лучше ли искать способа мало-помалу из этих персидских дел выйти, однако с тем, чтоб турки не могли в Персии утвердиться; нельзя ли для склонения шаха на свою сторону уступить ему все три провинции — Гилянь, Мазандеран и Астрабат? Императрица согласилась

Но затруднение состояло в том, что не с кем было заключать мира, некому уступать выговоренных в трактате областей. Шах Тахмасиб не был владельцем всей Персии; в Испагани господствовал афганский похититель Эшреф, убивший в 1725 году брата своего, Магомета Мирвеиза. Турки пользовались смутою в Персии, действовали наступательно, и успехи их волновали все магометанское народонаселение. Остерман в своей записке упоминал, что Дербент и даже крепость св. Креста находились в опасности. Но это было не совсем так: в октябре 1725 года генерал-майоры Кропотов и Шереметев ходили опустошать владения шамхала и сожгли двадцать селений, в том числе и Тарки, столицу шамхала, состоявшую из 1000 дворов; всего дворов было сожжено 6110.

Шамхал, имея только 3000 войска, не мог сопротивляться превосходному числу русских, у которых одних козаков и калмыков было 8000 человек, не считая регулярных войск, двух полков пехоты и двух кавалерии; Алди-Гирей ушел из Тарок вместе с турецким посланником и разослал грамоты к другим горским владельцам, прося помощи, но получил отказ. В следующем году, в половине мая, объявлен был новый поход; в крепости св. Креста явился андреевский владелец Гайдемир и от имени шамхала просил отложить поход на три дня: сам шамхал приедет в это время к генералам, а потом отправится в Петербург просить милости у императрицы. Генералы велели ему сказать, что будут дожидаться его три дня, но похода не отложили. 20 мая, когда русские стали лагерем у местечка Кумтаркалы, шамхал прислал в аманаты двоих мальчиков, внука своего Арак-бека и сына одного князька, а сам стоял при ущелье, дожидаясь, чтоб выехал к нему генерал Шереметев и обнадежил, что его не убьют в русском лагере. Вместо Шереметева отправился полковник Еропкин и привез шамхала в лагерь; потом Алди-Гирея отправили в крепость св. Креста и посадили под стражу. В Петербурге хотели отправить на Кавказ искусного генерала, который бы сосредоточил всю власть в своих руках и один был в ответе. Выбор пал на опального, петровского времени князя Василия Владимировича Долгорукого. Новый главнокомандующий в августе писал Макарову из крепости св. Креста: «Никогда такой слабой команды я не видал; прошу для интереса государственного прислать сюда доброго и искусного командира. Зрелое око иметь надобно на здешних горских и других владельцев; что же ко мне писано о шевкале, то доношу, что его отнюдь освобождать не надобно; держать его здесь, а если в Астрахань послать, то всех владельцев в конфузию и в размышление можем привесть. Я объявлял шевкалу все продерзости его и чтоб он вину свою заслужил, возвратил бы солдат и других людей, кои у него были в полону и кои лошади детьми его взяты и другими подвластными; обещал возвратить и просился сам, давал за себя поруки; я ему отвечал: видя тебя такого, в продерзостях слабого (неудержливого), отпустить невозможно, покажи себя справедливым: будучи в наших руках, чрез письма все возврати, пиши ко всем владельцам, подвластным князьям, и к детям своим, чтоб они все были в верности к ее императорскому величеству: когда увидим от тебя верность, можешь и свободу получить. Все то принял с радостию и послал письма. Чтоб шевкалу не быть, а разделить его власть по другим зело полезно, только трудно делать по здешнему состоянию: однако буду с здешними владельцами в Дербенте разговор иметь; а что велено мне написать во мнении, кто б удобнее из владельцев на шевкалово место, о сем не могу писать, еще их не знаю, а, надеюсь, все равны: кто будет шевкал, всякий будет вор, такого они состояния люди; полезнее б не быть шевкалу».

Из Дербента в сентябре Долгорукий писал: «Как дагестанские, так и горские владельцы без противности себя показывают, и по здешним оборотам я с ними ныне для разграничивания обхожусь поласковее, чтоб без всякого помешательства в комиссии господина Румянцева дела окончились. За то мне сумнителен и печален отъезд мой в Гилянь: как на Судаке, так и в Дербенте безнадежны командиры, о чем уже многажды я доносил, и зело мне удивительно, что от вас скорой резолюции не учинено. Изволь рассудить, какая крайняя нужда для государственного интереса, чтоб были здесь командиры добрые. Здешний народ такой обычай имеет, чтоб командиры были везде генералы, то и боятся, и в дело ставят; они того не знают, что генерал-майор или генерал-поручик; где имя генеральское помянется, то и боятся; а ежели где полковник комендантом, хотя бы он какого состояния ни был, страху от него не имеют и в дело его не ставят и называют его маленький господин. Самая нужда быть добрым командирам на Сулаке и в Дербенте, понеже между Дербентом и Сулаком всех владельцев жилище. Меня отправили для исправления дел в здешних местах и дали мне полную мочь, чтоб я привел в доброе состояние и безопасность: как возможно мне одному здешние дела в то доброе состояние привести? В такой опасности Дербент и Сулак остаются, что нималой надежды нет, кроме милости божией. Здешнего корпуса генералитет, штаб — и обер-офицеры без прибавки жалованья пропитать себя не могут по здешней дороговизне; офицеры пришли в крайнюю нищету несносную, что уже один майор и три капитана с ума сбрели, уже многие знаки свои и шарфы закладывают; с начала здешнего похода беспеременно здесь кроме несносного здешнего воздуху в великих трудах обретаются, беспрестанно по караулам, в партиях, на работах; а другие, их братья, все служат в корпусе на Украйне в великой выгоде и покое, а жалованье получают ровное; что на Украйне купить на рубль, здесь на 10 рублев того не сыщешь; и, по моему мнению, или в жалованьи прибавку учинить, или офицерам с переменою быть. Еще есть из перемены офицеров и государственная польза, коли офицеры обращаются в воинских случаях всегда в практике; какая польза — одни служат, другие покоятся»

В это время Долгорукий был ободрен неудачами турок.

Мы видели, что еще Петр отправил в Константинополь бригадира Румянцева, который оттуда должен был ехать для проведения новой границы между Россиею и Турциею во взятых у Персии областях. Когда пришла страшная ведомость о кончине Петра, то первым делом Румянцева было внушить французскому посланнику Дандрезелю, сменившему Бонака, что эта перемена не произведет в России никаких внутренних смут, и просить его, чтобы он старался внушать то же самое и Порте. Румянцев писал императрице: «Теперь, кажется, все противные мнения у турок отняты; однако по их непостоянству вполне верить нельзя; я и резидент (Неплюев) стараемся, и кажется, что ничего не опущено в делах вашего величества. Теперь вся сила в том состоит, чтоб в Персии войска наши не ослабели, и хотя бы знак сделать, что туда войск прибавлено, потому что турки как нам, так и послу французскому беспрестанно говорят, что наших войск в Персии мало и действовать против Тахмасиба по силе трактата нельзя». В августе 1725 года, извещая о взятии турками Тавриза и дальнейших движениях их, Румянцев писал: «По силе вашего величества указов будем всячески сами и чрез французского посла трудиться и пристойным образом отвращать турок от дальнейших действий, но не думаем, чтоб могли их удержать, а они постоянно упрекают нас, что в Гиляни и других местах наши войска не действуют».

Турки заняли провинцию Лористан; на представления Румянцева и Неплюева, что этим нарушается последний договор, ибо перейдена граница, в нем означенная, получались увертливые ответы; а между тем русские министры получали известия, что турки распоряжаются отправлением войска в Дагестан и вошли в переговоры с Эшрефом, требуя от него подданства султану; об отправлении Румянцева для проведения границы не было и помину, и к довершению неприятностей со стороны французского посла оказалась холодность. На представление Румянцева и Неплюева, что Порта нарушает договор, вступая в сношение с бунтовщиком Эшрефом, им отвечали, что договор был бы нарушен, если б Тахмасиб его принял; но так как этого не последовало и турки с оружием в руках, с потерею людей и денег должны были забирать выговоренные в трактате города, то они не имеют никакой обязанности отвергать предложение Эшрефа по единоверию с ним и потому еще, что, владея в Испагани, он их сосед, и странно было бы Порте преследовать единоверного суннита и стараться об утверждении на персидском престоле шиита. Наконец визирь велел объявить: вместо того чтоб искать человека, кого бы возвести на персидский престол, не лучше ли России и Турции разделить между собою Персию, как добрым друзьям?

Русские министры не приняли этого предложения, настаивая на точном исполнении последнего договора. 9 декабря 1725 года явился к Румянцеву переводчик Порты с объявлением, что ему не будут более даваться кормовые деньги, ибо он посол, а не комиссар. Причиною такого поступка со стороны Порты было то, что накануне был у визиря английский посланник. Румянцев, обнадеживая переводчика милостию императрицы, выспросил у него, что сообщил англичанин. Сообщение состояло в том, что цесарь римский, покинув Англию и французское посредничество, заключил с Испаниею союзный договор; Англия же, Франция и Пруссия заключили между собою союз, к которому полезно было бы присоединиться и Порте; Голландия будет вместе с ними же; но российский двор в этот союз не вступил, потому что герцог голштинский посредством России старается отнять у датского короля Шлезвиг; Англия не может на это позволить, потому что гарантировала Шлезвиг Дании. И с римским цесарем у русской государыни по причине частных дел союза быть не может, и, таким образом, Россия находится без союзников.

18 декабря в Константинополе раздались пушечные выстрелы: праздновали взятие Ардевиля. На представление Румянцева, что здесь новое нарушение договора, ему отвечали, что турки вовсе не хотели брать Ардевиль, но жители сами просили принять их в подданство.

1726 год Румянцев и Неплюев начали известием о студености французского посла, о том, что он получил от двора своего указы, после чего тайно начал сходиться с английским послом в частных домах для совещаний. Но от этих совещаний не последовало ничего вредного русским делам, потому что, с одной стороны, Порта обманулась насчет предложений, которые надеялась получить от Эшрефова посла: вместо просьбы о принятии в подданство Эшреф объявлял, что он занял персидский престол как самостоятельный государь и требовал возвращения занятых турками персидских областей: с другой стороны, Порту встревожило известие о заключении союза между Россиею и Австриею. В мае месяце Румянцев был отпущен на свою комиссию разграничения, и на прощание визирь просил его уверить императрицу, что Порта находится в твердом намерении содержать дружбу. Прежде было постановлено, что вместе с Румянцевым должен отправиться на персидскую границу чиновник французского посольства как представитель посредствующей державы, но теперь французский посол дал знать, что, не получая на свой запрос никакого ответа от своего двора, не может отпустить чиновника.

По отъезде Румянцева Неплюев имел длинный разговор с великим визирем. «Я должен объявить откровенно, — говорил резидент, — что и прежде небесподозрительны были для России действия Турции, которая переходила условленную границу, но с нашей стороны молчали. Порта начала и с другой стороны распространять свои владения: взяла Ардевиль, хочет овладеть и Казбином, а эти места очень близки от Гиляни, и если Порта будет продолжать свои движения, то произойдет нарушение не только персидскому трактату, но и вечно постановленной дружбе, потому что Россия не может допустить к Каспийскому морю никакой другой державы, не может также допустить и Персию до падения: давно уже мы твердим Порте, что Россия считала и считает эти два пункта главными».

«Удивительно предложение русское, — отвечал визирь, — сами вы ничего не делаете и Порте советуете, чтоб сложа руки сидела. Порта берет города только для того, чтоб охранить их от похитителя Эшрефа, и делает это по просьбе самих жителей и для собственной безопасности, чтоб не отдать их в руки узурпатору. То же самое надобно делать и России с своей стороны. Порта желает, чтоб персидские города были в русских руках, а не у Эшрефа; точно так же и Россия должна быть довольна, что Порта забирает персидские города в свою протекцию, не допуская их попасть в руки общего неприятеля Эшрефа; а после обо всем можно по силе договора согласиться. Удивительно, что Россия лучше желает видеть персидские области в руках Эшрефа, чем у турок, не рассуждая того, что когда Эшреф утвердится, то со временем и у России отберет Гилянь и Дербент, так как теперь Порте заявил претензию на всю Персию».

«Если будем препираться политическими агрументами, — говорил Неплюев, — то слов наплодим много, а прибыли не получим никакой, потому что с обеих сторон много таких резонов найдется. Но я, оставя свой министерский характер, как желатель покоя, в надежде на вашу благосклонность и мудрое рассуждение беру смелость показать натуральные резоны этого дела. Хотя Россия и в дружбе с Портою, но обе они великие державы и не могут без подозрения смотреть на успехи друг друга, не могут не бояться сближения своих границ. Для сохранения дружбы между ними необходимо самое точное исполнение договоров и значительное расстояние между их границами. Что же касается Эшрефа, то он не может подать повода к такой зависти, потому что он, последняя паутина на свете, владеет почти одною Испаганью и не пользуется любовию персидского народа; и с Кандагаром у него сношения пресеклись, потому что там другой владелец явился, ему враждебный, и потому силам Эшрефовым неоткуда умножиться, но день ото дня ослабевают, и для изгнания его довольно одного согласия между обеими империями, и легко можно рассудить, что Порта взяла Ардевиль не для защиты от Эшрефа, потому что этот город очень далеко от него».

Визирь, рассмеявшись, начал говорить: «Напрасно пренебрегаете вы народом, который владеет целым Персидским государством; но, оставя все споры, объяснюсь и я откровенно: не верю я, что Россия склонит шаха Тахмасиба на принятие трактата, хотя и старается об этом; шах упрямится и имеет причины упрямиться, потому что Россия против него ничего не действует; одна Порта с огромными издержками и кровопролитием забрала свою долю, которую надеялась получить по русской медиации, и теперь держит в тех краях 150000 войска. Россия легко может рассудить, какие издержки на это мы должны употреблять и можем ли такое число войска содержать там праздно; разумеется, мы должны употреблять его для изгнания неприятеля и получения себе покоя. Порта думает, что русские предложения состоят в одних словах, а не в деле; видно, что Россия хочет только время проводить под разными предлогами. Но если Россия хочет иметь успех в тех странах, то она должна иметь там сильный корпус войск, без чего тамошних дел окончить нельзя, хотя бы шах Тахмасиб и принял трактат, ибо по тому трактату Россия должна ему сильно помогать; не только Эшрефа надобно выгнать, но и других персиян привесть под руку шахову, ибо многие ханы захотят независимости в своих областях. Если бы Порта знала, что Россия непременно склонит шаха к принятию трактата, то могла бы еще подождать месяц или два и удержать военные действия в Персии, но такой склонности от шаха не надеется». Неплюев сказал, что двух месяцев мало для получения обстоятельного ответа от Тахмасиба, и визирь согласился ждать четыре месяца.

Через четыре месяца дела турок пошли дурно: Эшреф разбил их войска. 30 ноября Долгорукий писал императрице с Кавказа: «Турецкие действия в Персии зело в слабость приходят; армяне неоднократно турок побили и требуют с нашими войсками соединиться, слезно просят хотя б некоторую часть к ним прислать; а мне за указом вашего императорского величества того учинить нельзя для озлобления турок, и сколько могу армян обнадеживаю, чтоб с терпеливостию ожидали несколько времени; однако ж видят они, что от нас им никакой пользы и надежды нет, и сколько могут с великою отвагою против турок мужественно поступают, и, ежели б в нынешнее благополучное время соединиться было можно нашим войскам с армянами, видя слабость турецкую, можно б надеяться, что действа наши сильные могли быть. А что велено мне армян уговаривать, чтоб в завоеванных наших провинциях. в Персии, где похотят, селились бы, и армяне о том слышать не хотят, и, правда, великой резон есть: оставить места угодные и идти в бесплодные. Паша, который был определен для разграничивания с г. Румянцевым, пошел из Шемахи на армян, и, ежели турки пользу какую над армянами получат и приведут в подданство к себе, зело сожалеть нам их, армян, что мы их оставили, и впредь нам армян трудно к себе присовокупить будет. Если бы в нынешнее время при здешнем злом и проклятом народе не Левашова (генерал-майора), крепкого, и искусного, и верного, и радетельного, поступком содержана была здешняя страна, великая бы опасность чаялась». «О здешнем гилянском состоянии доношу о воздухе, какой зной язвительный, нездоровый; к тому же солдаты пропитание имеют зело скудное: только хлеб и вода, к тому ж и жалованья солдаты не получали одиннадцать месяцев; работы великие, партии непрестанные, труд несут несносный, а выгоды не имеют, лекарств, я застал, ничего нет, а коли и отпускают лекарствы, равно как на другие полки, на Сулак и в Дербент, а сюда надлежит, по здешнему злому воздуху, отпускать втрое против других мест; к тому ж лекарей мало зело и комплоту нет; надлежит быть здесь дохтуру и аптекарю с полною аптекою, а другому дохтуру — в Астрахани, понеже лазарет в Астрахани великий: к Сулаку из Дербени и из Баки присылаются больные, одному дохтуру как можно везде усмотреть? Лучше людей жалеть, нежели денег на жалованье дохтурам и лекарям».

Не дожидаясь распоряжений из Петербурга, Долгорукий велел выдать солдатам жалованье из местных сборов персидскою монетою по настоящей цене, по недостатку лекарств велел покупать вино, уксус и другие материалы на счет Медицинской канцелярии. Кавалерии содержать было нельзя, потому что прокормление каждой лошади становилось в год около 40 рублей; травы не было, кроме осоки; лошадей кормили соломою и пшеном. В русском войске было две иностранных роты, армянская и грузинская, каждому человеку в них давалось жалованье по 15 рублей; русских козаков было 250 человек, которые служили без жалованья и между тем были чрезвычайно полезны. Долгорукий назначил им жалованье по 10 рублей человеку. «По мнению моему, — писал он, — лучше своим дать жалованье — они же и служат больше, и неприятелю страшнее: правда, и армяне и грузины служат изрядно, однако козаки отважнее действуют».

1727 год Долгорукий начал прежними увещаниями — воспользоваться слабостию турок и предпринять наступательное движение. В январе он писал Макарову из Рящи: «Видя турецкую слабость, не надобно пропускать благополучного времени и не дать в силу войти туркам; и в слабости турки вступают в наши провинции, а если бы они были в старой своей силе, то не посмотрели бы на трактат: все по берегу Каспийского моря, что в нашу сторону надлежит, намерены присовокупить себе. Чего нам дожидаться? Ежели ныне себе пользы не сыщем, а когда в силу войдут турки, то мы не только прибыли не получим в Персии, и старого удержать трудно. Иной надежды не находится, что в нынешнее благополучное время, согласясь с кем надлежит, помянутых мнимых приятелей выгнать из Персии и самим в ней усилиться и утвердиться и тем государственный убыток исправить».

В следующем месяце Долгорукий доносил самой императрице из провинции Ленкоранской: «Из Ряща поехал я января 29 сухим путем ради многих причин к нашей пользе: первая, чтоб турки и кизильбаши (персияне), к нам недоброжелательные, видели, что мы как водою, так и землею свободно путь имеем; 2) корреспонденция будет скорее сухим путем; 3) великое учинено обнадеживание обывателям, по Каспийскому морю лежащим. Во всех провинциях, коими я ехал, с великою радостию меня встречали ханы, салтаны и все старшины, по их обычаю, с своими музыками и во всем меня довольствовали, не токмо которые в нашу порцию достались, но которые по трактату и не в нашей порции; все желают быть в подданстве вашего императорского величества и просят меня, чтоб я их принимал в протекцию Российской империи, чего мне учинить чрез трактат и без указу невозможно; однако ж как могу с ними обхожусь ласково и вовсе не отказываю, чтоб их не озлобить до времени. Итак, весь здешний народ желает вашего императорского величества протекции, с великою охотою видя, какая от нас справедливость, что излишнего мы с них ничего не требуем и смотрим крепко, чтоб отнюдь нимало им обиды от нас не было, и крепкими указы во все команды от меня подтверждено под жестоким штрафом; а которые в турецком владении так ожесточены, вконец разорены, и такое ругательство и тиранство турки делают, как больше того быть нельзя. Итак, все народы, как христиане, так и бусурманы, все против них готовы, только просят, чтоб была им надежда на нас».

По возвращении в Дербент Долгорукий писал в апреле: «Прибыл я сухим путем в Дербень счастливо и в проезд свой привел в подданство вашему императорскому величеству провинции, лежащие по берегу Каспийского моря, а именно: Кергеруцкую, Астаринскую, Ленкоранскую, Кизыл-Агацкую, Уджаруцкую, Сальянскую; степи: Муранскую, Шегоевенскую, Мазаригскую, с которых будет доходу на год около ста тысяч рублев. Приезд мой великую пользу учинил: как в послушание и надежду весь народ пришли, равным образом неприятель в великое сумнение, понеже как турки, так и при дворе Тахмасибовом и все недоброжелательные персияне имели надежду о слабости нашей, будто мы только можем держаться по гварнизонам и за бессилием больше не можем никаких действ в Персии показывать. И я, видя помянутое их мнение, показал себя, что мы можем действа сильные показывать: наперед себя отправил бригадира Штерншанца человек в пятистах и потом, взяв с собою 300 человек драгун, пошел; из того числа оставил в Астаре сто человек, а со мною двести было, и в некоторых провинциях крепости приказал делать, а именно: в Астаринской и Ленкоранской, а неприятелю в страх, чтоб не думал о нашей слабости. Всех удивило и в великое размышление пришли, что мы сухим путем тракты узнали. В небытность мою в Дербене писал ко мне генерал-майор Румянцев, что здесь начинаются шатости от горских — Сурхая и Усмея, а до прибытия моего здешние места содержал он, генерал-майор Румянцев, благоизрядно, в чем я им за то доволен, и ежели б его, Румянцева, в небытность мою здесь не было, то б немалая опасность быть могла». К Макарову Долгорукий писал: «Легко можно рассудить, что мой труд несносный на седьмом десятке, в такое злое время, такой дальний путь со вьюками проехал по-калмыцки. От роду своего не видывал, чтоб кто в эти лета начал жить калмыцким манером».

В Петербурге были очень довольны действиями Долгорукого — поднятием значения России с малыми средствами, но никак не хотели принимать его совета и действовать против Турции, тем более что со стороны последней не было опасности. Неплюев доносил в начале 1729 года, что султан, человек жестокий и трусливый, сильно испугался успехов Эшрефа над турецкими войсками: боялся он возмущения народного и что турки могут провозгласить султаном Эшрефа по единоверию, как суннита. Султан обратился к визирю с требованием, чтоб как можно скорее был заключен мир с Эшрефом; но визирь представил, что «несчастие произошло от недосмотра Ахмета, паши вавилонского, вверившегося курдам, которых ему и в службу принимать было не велено; а теперь можно распорядиться лучше, послать большое войско и пригласить русский двор к общему действию, от чего по договору он отказаться не может. Этими средствами Эшрефа можно искоренить: если же бог послал его в наказание, то ничто не поможет; однако безвременно и без нужды искать у него мира не следует; послать к нему теперь с просьбою о мире — значит обнаружить свою слабость и подвигнуть его еще больше на Турцию, а народы соседние получат об нас дурное мнение». Эти представления в первое время не успокоили султана; он сердился и бранил визиря всячески: тот отвечал, что если его представления неугодны, то султан волен сменить его и назначить человека более искусного. Султан в сердцах уехал от визиря, но через четыре дня прислал ему соболью шубу и во всем на него положился.

Визирь хотел продолжать войну, но французский посланник внушал муфтию и другим сановникам, что Порте лучше заключить отдельный мир с Эшрефом как можно скорее; тогда Эшреф все свои силы обратит против России и свяжет ей руки, а между тем Порта могла бы в союзе с Францией и другими ганноверскими союзниками возвести на польский престол Станислава Лещинского, чем расторгнется сообщение между Австриею и Россиею и отнимется у них средство помогать друг другу. А если обе империи останутся в покое, в связи с Польшею и Венециею, то Порте со временем немалый вред произойти может. Во всех местах явились подметные письма, что война с Эшрефом беззаконная по единоверию.

Таким образом, в царствование преемницы Петра Великого в короткое время отношения изменились: Франция, вместо того чтоб помогать России, как прежде, действует против нее в Константинополе. При вступлении на престол Екатерины в Париже находился старый князь Куракин, которого Людовик XV обнадеживал неизменною своею дружбою к ее величеству. Все еще имелось в виду примирение России с Англиею посредством Франции, и Куракин уже требовал от английского правительства доказательства, что оно действительно желает этого примирения. Агент его в Лондоне, Третьяков, дал ему знать, что русский эмигрант Аврам Веселовский подал парламенту просьбу о принятии его в английское подданство. Куракин обратился к государственному секретарю графу Морвилю с просьбою употребить французское влияние при английском дворе для того, чтоб Веселовский с братом не только не были приняты в английское подданство, но и позволено их было арестовать, что в Петербурге будет принято за особенный знак дружбы французского короля, и двор английский покажет этим истинное свое желание восстановить доброе согласие с Россиею. Морвиль обещал исполнить желание Куракина, который отправил в Англию канцеляриста своего, Колушкина, с таким наказом: отдать письмо корреспонденту Самуилу Гольдену и с ним советоваться, как бы Аврама Веселовского и брата его, Федора, арестовать. Причины ареста объявить Гольдену такие: оба брата были при иностранных дворах резидентами, и, не сдав своих комиссий и отчета в издержанных деньгах, ушли в Англию, и до сих пор жили скрытно, поэтому надобно их теперь арестовать, после чего императорский двор обстоятельно объявит все причины и счеты. По приезде в Лондон Колушкин должен проведать, где Веселовские живут и кто им покровительствует из министров и лордов; узнавши о месте жительства, стараться арестовать, причем в нужном случае получить покровительство французского посла. По Колушкин не мог отыскать Веселовских, просьба которых, впрочем, осталась без исполнения в парламенте.

Мы видели, что еще Петр Великий возложил на Куракина поручение — высватать цесаревну Елисавету за Людовика XV. От 22 марта Куракин писал: «Все мы, министры иностранные, стараемся всячески открыть намерение здешнего двора насчет женитьбы королевской, но никак это нам не удается; по слухам, имеется в виду дочь Станислава Лещинского, но и этому слуху верить еще нельзя. Верно одно, что король женится в нынешнем году, и потому ищут принцессу, соответствующую его летам». Но от 14 мая Куракин дал знать, что старания герцога Бурбона и епископа Флери увенчались наконец успехом: король согласился жениться на Марии, дочери Станислава Лещинского. Вслед за этим известием Куракин писал: «Понеже супружество короля французского уже заключено с принцессою Станислава и так сие сим окончилось, теперь доношу и напоминаю прежнее желание дука де Бурбона, который требовал себе в супружество цесаревну Елизабету Петровну». В сентябре новое предложение по старому сватовству. «Перед четырьмя годами, — писал Куракин, — его императорскому величеству было предложено от умершего дука Дорлеанса о супружестве государыни цесаревны за сына его, ныне владеющего дука Дорлеанса, первого принца крови и наследника короны французской, ежели король детей иметь не будет, который (дук) ныне овдовел. И ежели вашего величества высокое намерение к тому супружеству государыни цесаревны есть, то велите меня снабдить указами». К этому времени поспел и портрет Елисаветы. Отсылая его к Куракину, Макаров писал: «Зело сожалею, что умедлил оным портретом живописец, ибо писал близко году и ныне пред тою персоною государыня цесаревна гораздо стала полнее и лучше».

На Куракина было возложено и другое семейное дело: он должен был хлопотать об интересах герцога голштинского вместе с посланником его, Цедергельмом; но Куракину было трудно это делать по причинам, какие он сам выставил в донесении своем от 27 марта: «Барон Шлейниц усилил свои интриги против меня и успел присоединить к себе барона Цедергельма, который по наставлению Шлейница и по своему малодушию доносит своему двору все, что может быть на меня вымышлено; я умолчу о других разглашениях, но честь и верность побуждают меня упомянуть о двух главных: во-первых, разглашают, что я принадлежу к партии внука вашего величества и потому, где только могу, повреждаю ваши интересы. Во-вторых, разглашают, будто я здесь внушаю о себе и о сыне своем, что по смерти великого князя, внука вашего, мы по свойству своему с ним (Куракин был женат на Лопухиной, родной сестре царицы Евдокии Федоровны) имеем право на российский престол. Первое разглашение опровергается верностию, какую я показал во время дела умершего царевича, отца великого князя; во все это время я держал себя чуждым всех интриг и партий, ибо честолюбие мое состоит в том, чтоб проводить жизнь честно и беспорочно. Что же касается до свойства моего с великим князем, то это свойство с самого начала вредило моему счастию, нанося постоянное беспокойство. Я надеялся, наконец, снискать себе спокойствие своею верною службою, но враги не хотят дать мне покою». Из Петербурга потребовали указания на те лица, которые сообщили Куракину о рассеваемых против него слухах; Куракин отказался дать эти указания, потому что «предостережения бывают между друзьями, особами знатными и министрами иностранными; пункт этот деликатный, в нем состоит честь каждого и жизнь». При этом Куракин писал, что в исполнение присяги предает все забвению и готов действовать заодно с бароном Цедергельмом.

Но все эти семейные дела не могли иметь успеха вследствие охлаждения, происшедшего между петербургским и версальским дворами по причинам политическим. Франция, разорвав с Испаниею) вследствие несостоявшегося брака между Людовиком XV и инфантою и угрожаемая союзом Испании с Австриею, искала союза с Россиею, к которому должна была приступить и Англия. Кампредон вел дело в Петербурге, Куракин — во Франции. «Если бы не герцог голштинский с Бассевичем, то дело о союзе с Франциею) и Англиею и теперь находилось бы в том же положении, в каком было в минуту кончины царя», — писал Кампредон в конце апреля 1725 года. Причиною медленности было то, что главные вельможи разделились на две стороны по вопросу об англо-французском союзе: Меншиков, Апраксин, Голицын, Толстой и, по-видимому, Остерман были склонны к союзу, но канцлер граф Головкин, князь Василий Лукич Долгорукий, князь Репнин и Ягужинский были против него; особенно горячился Ягужинский, настаивая, что никак нельзя союзиться с Англиею; в этих-то спорах об англо-французском союзе шумный Ягужинский поссорился с Меншиковым и пошел в Петропавловский собор жаловаться на обидчика пред гробом Петра. Кампредон так распределял 60000 червонных, назначенных русским вельможам за союзный договор между Россиею и Франциею: гратификации публичные: канцлеру графу Головкину, графу Толстому и барону Остерману — по 3000, Степанову — 1500, секретарям и другим чиновникам — 1000; гратификации секретные: Меншикову — 5000, Толстому, Апраксину и Остерману — по 6000, Голицыну — 4000, Долгорукому — 3000, Макарову — 4000, Ягужинскому — 2000, Бассевичу — 6000, Рагузинскому — 6000. Приближенным к императрице дамам, Олсуфьевой и Вильбуа, подарки на 1000 червонных. Но Кампредона не столько беспокоили горячность Ягужинского, упорство Головкина, крайняя осмотрительность и осторожность Долгорукого, сколько двусмысленное поведение Остермана, могущественное влияние которого при решении вопросов внешней политики не было тайною для иностранных дипломатов и который не проговаривался ни пред живыми, ни пред мертвыми. Кампредон начал подозревать, что Остерман не очень расположен к Франции и Англии. В самом начале царствования Екатерины приверженцы ее подозрительно смотрели на Австрию, которой не могло быть приятно отстранение от престола великого князя Петра, племянника цесаревны, и эти отношения, естественно, заставляли склоняться к французскому союзу; но с течением времени дела переменились: обнаружилась неодолимая трудность заключения союза с Франциею, потому что Россия, имея прежде всего в виду Турцию, с которою ежеминутно можно было ожидать разрыва по делам персидским, требовала, чтоб Франция обеспечивала русские интересы относительно этой державы; но Франция, охотно желая иметь на северо-востоке Европы сильную союзницу, которая заменила бы ей обессилевшую Швецию, не могла, однако, пожертвовать своею старинною союзницею — Турциею. «Всему свету известно, — говорил Морвиль Куракину, — как Франции полезна дружба султанова; с какою бы европейской державою Франция ни находилась в союзе, союз ее с Турциею должен быть ненарушим; надобно вспомнить, какие выгоды получили мы в прошлые годы от Турции против Австрийского дома; кроме того, треть королевства Французского получает свое благосостояние от торговли, производящейся во владениях султана; король не может согласиться ни на какое условие, которое могло бы дать хотя малейшее подозрение Порте». Вторая трудность заключалась в голштинском деле: Россия требовала, чтоб герцог голштинский получил по крайней мере равносильное вознаграждение за потерю Шлезвига и чтоб Франция не мешала России добыть ему это вознаграждение, если датский двор отвергнет представления Англии и Франции; но Франция и Англия хотели только обязаться хлопотать о доставлении герцогу какого-нибудь вознаграждения за Шлезвиг, не нарушая гарантии, данной ими Дании на это герцогство. Наконец, Россия требовала, чтоб Франция и Англия настояли на очищении Мекленбургских владений от ганноверских войск; но Англия и Франция обещали только заботиться об интересах герцога Мекленбургского без нарушения законов Германской империи.

Переговоры еще продолжались, когда в сентябре Куракин дал знать своему двору о заключении в Ганновере союза между Франциею, Англиею и Пруссиею против Австрии и Испании В начале 1726 года Куракин доносил, что он по возможности старается переговоры продолжать и от времени до времени предлагает разные способы к соглашению, но на каждое предложение один ответ, что французское правительство не может ничего изменить в своем последнем решении; причем французские министры прибавляли, что у России идут переговоры о союзе с Австриею и потому Франция должна дожидаться, чем кончится это дело. «Сомнительно одно, — говорил Морвиль, — чтоб австрийский двор оказал русским такие же услуги, какие оказаны были Франциею. Франция повсюду старалась действовать в интересах России, но ваши министры повсюду действуют против интересов королевских, особливо в Испании и Гаге: граф Головкин Голландским Штатам всячески запрещал и мешал, чтоб не приступали к ганноверскому союзу». «А вы зачем стараетесь склонить Швецию к ганноверскому союзу? — говорил Куракин. — Разве это не вредит русским интересам? Вы знаете, что Швеция в союзе с Россиею, и потому вам следовало предложить о приступлении к союзу не одной Швеции, но и России». Так как главный интерес России в это время сосредоточивался в Турции, то Куракин требовал, чтоб французский посланник в Константинополе продолжал свое посредничество между Россиею и Портою. На это Морвиль отвечал: «Со стороны нашего короля никогда не будет дано нашему послу в Константинополе указов действовать против интересов русской государыни и помогать в чем бы то ни было королю английскому; то же самое будет соблюдено и относительно французских министров при других дворах. Но король не может приказать своему послу при Порте продолжать медиацию в интересах русских; скажу прямо, что посол наш получил приказание отстать от медиации и оставить все дела в том положении, в каком они теперь находятся». «Это объявление изумляет меня, — отвечал Куракин. — Известно, как пламенно государыня наша желала заключения союза с вами и до сих пор не перестала этого желать, но дело остановилось по вашей вине; дела в ваших руках: отнимите трудности, вами противопоставляемые, и договор немедленно будет заключен». Морвиль отвечал: «Всему свету известно, в какой тесной дружбе находится теперь ваш двор с венским, и, может быть, в сию минуту союзный договор между ними уже и заключен; но какой бы союз ни был заключен вами с цесарем, он будет всегда предосудителен Франции. Объявляю опять: у нас решено нигде ничем не вредить интересам России и этим на будущее время оставить отворенные ворота для приятельских сношений и дружбы с вами и вступления при случае в тесные обязательства, ибо Франция не отступит от плана находиться с Россиею в тесных обязательствах». Куракин отвечал, что старания Франции привлечь к себе в союз Швецию должны казаться гораздо подозрительнее в Петербурге, чем переговоры России с Австриею для французского двора, но императрица смотрит на это равнодушно, чтоб сохранить дружбу с французским королем и на будущее время оставить отворенными ворота для тесных обязательств.

Между тем Кампредон из Петербурга дал знать своему двору, что в России делаются морские приготовления для войны с Даниею, а 15 апреля Куракин написал в Петербург, что английская эскадра из 20 кораблей назначена в Балтийское море по требованию двора датского, также и по требованию короля шведского и его партии, которая хочет этим средством усилиться и настоять на приступлении к ганноверскому союзу.

Действительно, в мае месяце английская эскадра под начальством адмирала Уоджера (Wager) явилась перед Ревелем, и адмирал переслал императрице грамоту короля Георга, в которой говорилось, что сильные вооружения России в мирное время возбудили подозрения в правительстве Англии и в союзниках и потому неудивительно, что он, король, отправил в Балтийское море сильную эскадру для предотвращения опасностей, могущих произойти от русских вооружений. «Ваше величество, — писал Георг, — хорошо знаете, что мы всегда желали не только сохранения тишины в Европе, но и установления полного согласия и дружбы между Великобританиею и Россиею. По вступлении вашего императорского величества на престол мы немедленно вместе с королем французским объявили вам о нашей готовности окончить переговоры, начатые при покойном императоре; но по долговременных и праздных отлагательствах мы усмотрели, что министры вашего величества требовали внесения в проектированный договор таких отмен, которые не соответствуют истинному Российской империи интересу, противны обязательствам, в каких мы находимся с Франциею и другими государствами, и способны привести северные державы к новым смутам. Не можем также скрыть нашего великого удивления, в какое мы были приведены известием, что при вашем дворе принимаются меры в пользу претендента на корону нашу. После этого вашему императорскому величеству не будет удивительно, что мы, принужденные заботиться о безопасности наших государств, о соблюдении обязательств, заключенных с нашими союзниками, и о сохранении всеобщей тишины на Севере, угрожаемой военными приготовлениями вашего величества, признали необходимым отправить сильный флот на Балтийское море с целью предупредить новые смуты в тамошних прибрежных странах, препятствуя флоту вашего величества выходить из гаваней. Но при этом мы усердно желаем, чтобы ваше императорское величество, зрело рассудя об истинном интересе вашего народа, позволили ему пользоваться благословенным миром, полученным ценою столькой крови и денег под руководством покойного императора; усердно желаем, чтоб ваше императорское величество вместо принятия таких мер, которые необходимо вовлекут Россию в войну и весь Север приведут в смятение, изволили явить своему народу и всему свету опыт вашей склонности к миру и пребыванию в дружбе с вашими соседями».

Екатерина отвечала: «Не хотим скрыть своего удивления, что мы получили грамоту вашего величества не прежде появления вашего флота у наших берегов: было бы сходнее с принятым между государствами обычаем, если бы вашему королевскому величеству угодно было объясниться о своих напрасных подозрениях по поводу вооружения нашего флота и не поступать так недружественно прежде получения нашего ответа. Тогда без всяких убытков с вашей стороны вы бы уверились, что мы вовсе не намерены нарушать покой на Севере, напротив, стараемся отклонить все то, что может подать повод к этому нарушению. А теперь вы отвергаете все дружественные и справедливые способы и пути к окончанию переговоров и требуете от нас того, что нашему интересу и важнее всего нашей чести, и славе, и самой справедливости прямо противно. Из этого оказывается одно — что министры вашего королевского величества никогда не имели прямого намерения к заключению союза между Россиею и Англиею), и отправление эскадры есть следствие той злобы, которую некоторые из ваших министров в продолжение многих лет постоянно везде и явно против нас показывают. Ваши министры не могли придумать ничего нового и потому предъявили старое, ложное и гнилое нарекание за сношения наши с претендентом. Вы вольны давать своим адмиралам указы, какие заблагорассудите, но при этом не извольте принять за противное, если мы, когда захотим отправить флот свой в море, не допустим себя воздержаться от этого вашего королевского величества запрещением; и как мало желаем мы сами себя возвышать и другим законы предписывать, так мало же намерены принимать законы и от кого-нибудь другого, будучи самодержавною и абсолютною государынею, которая не зависит ни от кого, кроме единого бога. Впрочем, мы весьма склонны и готовы с вашим королевским величеством постоянное доброе согласие содержать и ничего не предпримем, что могло бы нарушить дружбу между обоими государствами, так как оба государства должны признать, что эта дружба для них очень полезна. Совершенно справедливо, что покойный император, будучи оставлен всеми своими союзниками, с неописанными трудами добыл блаженный мир своему государству, и наша главная цель состоит в сохранении этого мира; но мы знаем, что эта цель может быть достигнута только тогда, когда мы по примеру нашего супруга будем всегда наготове в нужном случае доставить нашим союзникам потребную помощь и наших верных подданных от всякого нападения оборонить. С этой-то целию и сделаны те приготовления, которые возбудили подозрения в вашем величестве». Вслед за тем по примеру Петра Екатерина издала объявление, что, несмотря на враждебные поступки английского короля, подданные его будут пользоваться в России свободною торговлей.

В половине 1726 года Куракин дал знать об удалении герцога Бурбона от дел. Этот переворот был, по-видимому, благоприятен для России. «Теперь, — писал Куракин, — французский двор не так поступает, как при герцогах Орлеанском и Бурбоне, не уступает всем требованиям двора английского, ибо епископ Фрежюс (Флери) имеет только в виду интерес французский без всякой страсти и пенсии от Англии никакой не берет; маршал Дюксель такого же характера и человек упрямый, не во всем будет соглашаться с Англиею». В августе месяце Куракин сообщал Флери о заключении союза между Россиею и Австриею. «Ее величество, — говорил Куракин, — из уважения и постоянной дружбы к вашему королю, приказала мне объявить вам об этом, из чего ясно можете видеть, что ничего предосудительного для Франции этот договор не заключает. Ее величество имеет непременное намерение пребыть всегда с королем вашим в добром согласии и заключить союзный договор, если с вашей стороны обнаружится к тому склонность». Флери и Морвиль благодарили за откровенный поступок и взаимно обнадеживали намерением своего короля к содержанию дружбы с русскою государыней. Вслед за тем Куракин донес, что Англия не перестает действовать враждебно против России, именно хочет вместе с Швециею и Даниею потребовать от России, чтоб она из завоеваний Петра Великого удержала только земли до Ревеля, остальные же земли отдала герцогу голштинскому в вознаграждение за Шлезвиг; если же Россия откажется исполнить это требование, то союзники объявят ей войну. Но этот английский план не нравится французскому двору, который согласен вместе с Англиею сделать упомянутые предложения России, но участвовать в войне против нее никак не хочет, требует, чтоб ему оставаться нейтральным. Куракин, извещая об этом, советовал готовиться к весне 1727 года, чтоб не ограничиться оборонительной войной, но тотчас после ее объявления действовать наступательно против Швеции и привести в трепет Стокгольм; потом Куракин советовал восстановить поскорее торговлю Архангельска, ибо в случае появления на Балтийском море враждебных эскадр русская морская торговля прекратится на целый год. Мы видели в своем месте, что этот совет был принят.

Но к весне 1727 года военная гроза стала собираться на другой стороне: испанцы начали осаду Гибралтара, ждали открытия военных действий между Австриею и Франциею, а Россия последним договором обязалась в случае нападения на Австрию помогать ей войсками. Это очень тревожило французское правительство, во главе которого стоял миролюбивый, робкий кардинал Флери. На конференциях с Куракиным Флери уверял, что Франция первая не нападет на императора, почему русская государыня не будет иметь никакой обязанности двигать своих войск; да и во всяком случае можно уклониться от этого обязательства, потому что обыкновенно война начинается так, что трудно разобрать, кто первый напал. Флери толковал также, что Англия не думает предпринимать что-нибудь против России, но высылает эскадру в Балтийское море только для того, чтоб защитить Данию от России, которая своими вооружениями грозит нарушением покоя на Севере.

Итак, союз с Австриею, о котором шли такие длинные и бесполезные переговоры при Петре Великом, действительно был заключен при его преемнице и возбуждал такое опасение на Западе. Во время предсмертной болезни Петра посланник его в Вене Ланчинский хлопотал о приступлении Австрии к шведскому союзу и о том, чтоб цесарь помог в деле возвращения герцогу голштинскому Шлезвига. Ему отвечали: «Окажите нам полную доверенность, а не половинную, как теперь делается; ищите помощи у цесаря, чтоб герцогу голштинскому достался Шлезвиг: здешний двор на это согласен, но в то же время с особенным старанием ведете вы переговоры с Франциею и Англиею не только о том же деле, но и о примирении с Англиею, а нам о ходе этих переговоров ничего не сообщаете, и по всему ясно, что на других вы полагаете большую надежду. Мы хорошо помним, в каком положении находились мы с своим титулярным посредничеством северного мира: одна воюющая держава за другою отдельно примирялись, а мы. державши столько лет министров в Брауншвейге и понесши немалые убытки, принуждены были прекратить конгресс бесплодно и не к чести себе. Не упоминаем других случаев: всегда нас к делам после праздника приглашаете, к чему мы не привыкли. Если надеетесь, что мы можем помочь, то ищите помощи; если же рассуждаете, что и без нас через других можете достигнуть своих целей. то не беспокойте нас». В Вене ждали, чем кончатся переговоры о примирении России с Англиею, и до того времени не хотели высказываться.

Когда Ланчинский в торжественной аудиенции объявил Карлу VI о кончине Петра и о вступлении на престол Екатерины, то цесарь сказал внятно: «Ныне правительствующая царица нас обнадеживает о желании своем продолжать дружбу, к чему и мы с нашей стороны охотно способствовать будем». Потом император сказал еще слов с двадцать, но невнятно, так что посланник ничего не понял. Осенью Ланчинскому начали внушать, что Франция действует в Константинополе против России и Австрии. Когда Ланчинский выведывал, что думает венский двор о браке французского короля на дочери Станислава Лещинского и не принимаются ли по этому случаю какие меры с польским королем, то ему отвечали: «Оставьте мысль, будто наш двор имеет намерение помогать наследному принцу саксонскому в получении польской короны: такое намерение было бы явно против интереса цесарских дочерей; разве захочет наш двор усиливать дом саксонский для того. чтоб после он помешал цесарской дочери получить в наследство австрийские земли или по крайней мере мог что-нибудь отторгнуть от Венгрии, Силезии или Богемии; если бы еще у цесаря были сыновья, то могло бы еще быть подозрение, хотя также неосновательное, ибо интерес цесаря требует, чтоб польское правление оставалось в безурядице. Правда, двору нашему супружество французского короля с дочерью Лещинского не совсем приятно, но опасность от Лещинского еще очень далека; не видно, чтоб он был очень честолюбив; если же что вперед от него окажется, то в свое время и меры принять можно. Теперь в Европе образуются две партии: в одной — цесарь, Испания и другие державы, которые захотят с ними соединиться; в другой — Франция и Англия с союзниками; так вашему двору надобно решиться однажды навсегда, нашей ли или противной стороны держаться».

Успехи турок в Персии произвели очень неприятное впечатление в Вене, и хотя на требования Ланчинского, чтоб не оставались при этом равнодушными и подумали о следствиях, отвечали, что дело идет в дальнем от них расстоянии, пусть морские державы и Россия об нем заботятся, однако известия с Дальнего Востока не могли не иметь влияния на склонность венского двора удовлетворить давнему требованию двора петербургского приступить к шведско-русскому оборонительному союзу. При этом Ланчинский получил следующие вопросы: 1) в оборонительном договоре России с Швециею означены только европейские державы, и потому в Вене желают знать, угодно ли русской государыне внести в договор и турок? 2) О Польше надобно объясниться откровенно, особенно о Курляндии; надобно постановить ненарушимым правилом, что Польше оставаться при своей вольности и без ущерба земель, ибо интерес обеих сторон того требует. С русской стороны надобно с Польшею обходиться приязненнее, потому что она не только в общую партию годна, но и в действиях против турок полезна. Можно думать, что Россия хочет если не удержать Курляндию, то по крайней мере отдать ее принцу, который должен жениться на одной из русских принцесс; надобно знать, какой это принц. В это время Восточную Европу сильно занимало возмущение, вспыхнувшее в Торне вследствие столкновения протестантов с католиками; протестантские державы считали своею обязанностию вступиться за своих одноверцев и не выдавать их польскому правительству. Австрийские министры внушали Ланчинскому, что надобно и в торнском деле поступать умеренно, и так как видно, что прусский король под этим предлогом хочет отторгнуть от Польши какую-нибудь провинцию, то, кажется, надобно с русской стороны объявить прусскому королю, что Россия не может допустить Польшу до разорения, а тем менее до уменьшения ее государственной области. 3) Надобно обозначить подробно о числе войска и о способе, каким Россия намерена помогать герцогу голштинскому в возвращении ему Шлезвига. «Знайте, — внушали Ланчинскому, — что все противности происходят от английских интриг; вам через кого-нибудь третьего советуют удержать Курляндию, может быть, для какого-нибудь гессенского принца; вам обещают от того славу, а на самом деле стараются поссорить вас с Польшею. Также стараются через прусского короля поднять войну, будто за религию, а на самом деле хотят вас и нас засуетить, чтоб мы не были в состоянии помочь герцогу голштинскому, ибо дело известное, что у нас с Польшею старый союз и в торнском деле мы не можем оставить ее без помощи: и если б за Курляндию вы поссорились с Польшею, то как в таком случае поступать нашему двору, чью сторону держать?»

Ланчинский получил от своего двора поручение вести переговор о союзе; к петербургскому двору, где до сих пор находился только секретарь посольства, отправлен был послом граф Рабутин. Испанский посол, известный Риперда, устроивший союз между Австриею и Испаниею, приезжал к Ланчинскому «зело откровенно и ласково обошелся и, равно как есть нрава зело усердного, так без всяких обстоятельств объявил», что двор английский, увидев признаки союза между Россиею, Австриею и Испаниею, понизил голос и начинает искать примирения в Вене.

«Но я, — говорил Риперда, — всячески буду этому мешать, потому что всё — обман, стараются только о том, как бы опять разъединить и произвести холодность: я уже получил полномочие договориться с вами и Швециею о наступательном и оборонительном союзе, причем король мой согласен гарантировать герцогу голштинскому Шлезвиг; другое полномочие получил я на заключение такого же договора с Португалиею, и необходимо все это дело должно быть окончено в нынешнем году».

Но в конце 1725 года дело только началось и шло очень медленно. В начале 1726 года Ланчинский был у принца Евгения с повторением многократных прежних представлений, чтоб венский двор принял во внимание усиление турок в Персии, что вредно как всему христианству, так особенно цесарю. Принц отвечал, что английский посланник в Константинополе подучает турок к войне против России и Австрии и для того советует им помириться с ханом Эшрефом, причем хвастается ганноверским трактатом. «Мы, — говорил принц, — разумеется, обращаем большое внимание на турецкие дела, и к нашему резиденту при Порте скоро отправлен будет указ, чтоб обходился с русскими министрами откровенно и помогал им при всяком случае». Когда после этого Ланчинский начал говорить ему, чтоб поскорее составлен был проект союзного договора, то принц отвечал, что венский двор вполне уверен в желании России заключить с ним союз, точно так же как и Австрия желает этого, но сильно сомневается относительно Швеции, которая, по многим известиям, близка к ганноверскому союзу: действуют деньги, англичане 100000 фунтов переслали в Швецию; но во всяком случае цесарь готов заключить союз с Россиею и без Швеции. Оказывалось, что в Вене хотели, чтоб Россия приступила к союзу на тех же условиях, на каких приступила к нему Испания; надеялись, что одно заключение союза между Россиею и Австриею удержит турок от враждебных действий против обоих дворов; в случае же если бы английские внушения в Константинополе взяли верх, то надеялись управиться с турками в союзе с Россиею, к которому должна была пристать и Венеция: эта республика сильно встревожена была успехами турок в Персии и толковала о возобновлении священного союза.

В апреле 1726 года приехал в Петербург чрезвычайный цесарский посланник граф Рабутин. После долгих переговоров с ним и пересылок с Ланчинским последний заключил наконец в Вене 6 августа 1726 года договор между «освященным цесарским и королевским католическим величеством и освященным всероссийским величеством». Цесарь приступил к союзу, заключенному между Россиею и Швециею в 1724 году, а русская государыня приступила к мирному трактату, заключенному между Испаниею и Австриею в 1725 году, вследствие чего приняла на себя гарантию всех государств и провинций, находящихся во владении цесарском, так что если кто нападет на цесаря по причине заключенного им договора с Испаниею или по какой-нибудь другой причине, то русская государыня подает ему помощь и в случае нужды объявляет войну нападчику и не заключает с ним мира, пока цесарь не получит удовлетворения. Цесарь с своей стороны перенимает гарантию всех государств и областей, находящихся во владении ее всероссийского величества в Европе, и, если кто нападет на нее по какой бы то ни было причине, обязуется подать помощь и в случае нужды объявить наступательную войну и не заключать мира, пока Россия не получит удовлетворения. Договаривающиеся державы обязуются не давать убежища и помощи взбунтовавшимся подданным и вассалам друг друга, и, узнавая о вредных умыслах, немедленно друг другу сообщать о них, и содействовать их уничтожению. Относительно взаимной помощи в случае вражьего нападения условлено, что обе державы присылают друг другу по 30000 войска, именно 20000 инфантерии и 10000 драгун. Если бы Россия вознамерилась вооружить флот и употреблять его с согласия цесаря, то флот этот имеет безопасное пристанище не только во всех цесарских, но и в испанских владениях. Положено пригласить к заключаемому союзу короля, королевство Польское и окончательно примирить их с Швециею. Кроме того, цесарь обещал помогать герцогу голштинскому в возвращении Шлезвига, и, наконец, в секретнейшем артикуле обязательство цесаря — подавать помощь вообще против всех нападчиков — было повторено именно относительно Турции.

По отношениям к Востоку сочли необходимым заключить союз с Австриею, но, разумеется, не хотели быть принужденными исполнять условия союза вследствие войны Австрии с ганноверскими союзниками и поэтому сильно хлопотали о примирении Франции с Испаниею, чтоб отнять у Франции необходимость держаться Англии. В начале 1727 года Ланчинский говорил австрийским министрам, чтоб они похлопотали о примирении Франции с Испаниею. Принц Евгений отвечал ему: «Мы сами этого желаем, но добрым способом, а Франция желает этого своим способом». В Вене не надеялись на мир, готовились к войне, вследствие чего и Россия должна была двинуть корпус войск к границам».

В Польше в начале царствования Екатерины особенно занимал вопрос торнский. Зная, что Петр уже являлся в Польше покровителем не одного православного русского народонаселения, но и всех диссидентов, министры протестантских дворов в Варшаве обратились к русскому министру князю Сергею Григорьевичу Долгорукому с требованием, чтоб он вместе с ними поддерживал торнских протестантов. Но Долгорукий советовал своему двору поступать осторожно. «В деле торнском, — писал он, — лучше нейтрально поступить, потому что если б, паче чаяния, у польского двора с прусским произошло столкновение, то ваше величество будете тогда в состоянии принять посредничество; также надобно смотреть, чтоб не привести поляков в отчаяние и не дать саксонскому двору повода исполнить свое намерение, ибо, когда поляки увидят вашего величества соглашение с двором прусским, которого они опасаются и вообще ненавидят, тогда, не видя себе ниоткуда надежды, принуждены будут принять предложение австрийского посланника графа Вратислава и заключить союз с двором цесарским. Поляки прусского двора не боятся, торнского декрета для него не изменят и почти все желают войны с Пруссиею, но при этом по внушению придворных креатур опасаются, что ваше величество вооружитесь против них вместе с прусским королем».

В Могилеве Рудаковский продолжал свою комиссию. От 24 февраля 1725 года он написал еще на имя Петра любопытное донесение: «В здешних краях от злоковарственных и злозамышляющих врагов побликуются сердце и утробу мою проникающие ведомости, что будто ваше императорское величество соизволил переселитися в небесные чертоги, чему я, раб ваш, не имея известия от двора вашего величества, весьма веры дать не могу. Слыша об этом, мухи мертвые нос поднимать начинают, думают, что Русская империя уже погибла, всюду радость, стрельба и попойки, и мне от их похвальбы из Могилева выезжать нельзя, да и в Могилеве жизнь моя небезопасна». Известие о спокойном воцарении Екатерины вывело Рудаковского из тяжелого положения: он поднял голову в свою очередь и начал толковать, что новая императрица не оставит в сиротстве церковь восточную, но будет всеми силами ее оборонять, как единая благочестивая государыня и протекторка святого благочестия. Донося о слухе, что будет война между Польшею и протестантскими державами по поводу торнского дела, Рудаковский писал: «Смеху достойна отвага здешнего народа, у которого нет ни денег, ни магазинов, ни войска, ни пушек, ни мелкого оружия, который надеется на одни свои сабли, да и те уже очень позаржавели; правда, мелкая шляхта сядет на коней, но не для сопротивления неприятелям, а только для грабежа и разорения своего отечества. Если этот огонь загорится, то ни я, ни князь Четвертинский, епископ белорусский, не можем оставаться здесь спокойно; да хотя бы огонь и не загорелся, то мне без отряда русских воинских людей оставаться здесь нельзя, потому что многие из шляхты присягнули лишить меня жизни; особенно враждебен мне за мою горячность к восточной церкви шляхтич Петр Свяцкий».

Страх перед последствиями торнского дела был выгоден для православных, которых теперь на время оставили в покое.

В апреле 1725 года Рудаковский был вызван в Петербург, по какому случаю канцлер писал епископу Сильвестру, князю Четвертинскому, чтоб он не сомневался относительно этого вызова: императрица не оставит православных без защиты, и как скоро Рудаковский даст отчет о подлинном состоянии православных в Польше, то или он возвратится, или кто-нибудь другой будет отправлен на его место. В ответ на уведомление канцлера Четвертинский писал сам императрице: «Отзыв Рудаковского сильно опечалил церковь божию и меня с православными, как корабельщиков на море при усилившихся жестоких ветрах. Слезно прошу, да изволите подать руку помощи мне, окруженному отовсюду смертными злоключениями, и немедленно отправить к нам какую-нибудь особу, дабы заступал нас, как господин комиссар, здесь обретавшийся, или его же самого, потому что он знает здешний край и его обычаи, стоял за правду и не молчал против врагов наших».

Опасения епископа не были напрасны. В июне он писал императрице: «По отъезде комиссара из Могилева двоих служителей моих посадили в тюрьму безо всякой причины, оковали им руки и ноги, стоящих к стене за шею приковали и шесть недель голодом морят; боясь такой же беды, прочие духовные и мирские люди разбежались, оставя меня с одним священником. Если не прислан будет скоро комиссар, то принужден буду оставить церковное правление. Тем сильнее действуют иезуиты на могилевских мещан, которые не надеются больше на русское покровительство. Также недавно прислали ко мне мещане бешенковицкие с жалобою, что православный священник от них изгнан и скоро они принуждены будут сделаться униатами. Виленский бискуп Чернявский постановил, чтоб церкви православные не строились выше школ жидовских; в Орше запрещено строить каменные церкви, а частные обиды делаются православным каждый день».

Но в то же время пришел в Синод донос на Сильвестра из полоцкого Богоявленского монастыря, вследствие чего Синод отправил к нему такое послание: «Радуемся духовно о вашем благочестии, в котором белорусская епархия в том же с великороссийскою и всею восточною церковию соединении непоколебимо пребывает. О сем радуемся, яко о общем нашем и вашем спасении. Не беспечални же есмы, слышаще о других делах твоих, неприличных православному епископу, а именно: будто ты, господин епископ, не по бозе и не по доброй совести, но по властолюбию православные монастыри, не подлежащие твоей власти, вооруженною силою наезжая, под власть свою подбиваешь и по сребролюбию своему грабишь, противящихся озлобляешь и убиваешь и своего, похищенного тобою просящих предаешь анафеме и прочая и прочая. Аще убо помянутые непотребные дела в тебе обретаются, господин епископ, престани по доброжелательному нашему совету оными славитися себе на бесчестие: не простирай насильно власти твоея за пределы епархии твоея, в монастыри, подлежащие Киевской кафедре; похищенное возврати полоцкому Богоявленскому монастырю по реестру, при сем написанному, и к клятве не буди скор».

Между тем в мае того же 1725 года по поводу сейма назначен был опять чрезвычайным министром в Польшу князь Василий Лукич Долгорукий, который по приезде в Варшаву нашел на первом плане торнское дело. В сентябре он писал императрице: «По состоянию здешних дел наилучший способ в торнском деле тот, чтоб склонять обе заинтересованные стороны к принятию медиации вашего величества; для этого нужно, чтоб короли английский и прусский и другие государства, вступающиеся вместе с ними за диссидентов, не ослабевали в своих домогательствах, требуя скорого окончания дела, употребляя угрозы словом и делом, а я в это время всеми способами буду склонять поляков к принятию медиации вашего величества и поступать с ними умеренно». В следующем месяце Долгорукий донес: «Не видя совершенно твердости в поступках протестантских государей, я до сих пор в торнское дело горячо вступать не хотел, чтоб прежде времени не показать намерение вашего величества и тем не озлобить которой-нибудь из заинтересованных сторон».

К концу 1725 года торнское дело затихло, потому что Пруссия, принявшаяся было так горячо за него, испугалась возможности религиозной войны и ослабела в своей настойчивости. Вместо торнского дела на первый план выдвинулось дело курляндское. Мы видели, что в ожидании смерти старого и бездетного герцога Фердинанда соседние державы хлопотали, чтобы будущность Курляндии устроилась согласно с их интересами, причем дело усложнялось и затруднялось тем, что претенденты на курляндский престол должны были вместе быть и женихами герцогини-вдовы Анны Иоанновны. Короли польский и прусский предлагали своих кандидатов; Россия колебалась и медлила, не желая проводить влияния этих королей на Курляндию, а поляки хотели присоединить Курляндию к своему государству как выморочный лен, разделить ее на воеводства, чего никак не хотели допустить Россия и Пруссия, чего не хотел и король польский, хотя явно и не мог этому противодействовать. Самые влиятельные польские вельможи говорили Долгорукому: «Курляндия, бесспорно, принадлежит Речи Посполитой; республика готова оружием защищать свои права и не допустить, чтоб Фердинанд имел преемника, зная, что новый курляндский князь будет иметь родственников или друзей, отчего Речи Посполитой великие беспокойства и опасность, а Речь Посполитая в своих владениях хочет быть спокойна и для того не пожалеет не только денег, но и крови». До сих пор дело шло тихо, потому что претенденты действовали только дипломатическим путем, посредством покровительствовавших им дворов, но теперь явился претендент, который захотел взять с бою невесту и герцогство. То был молодой Мориц, граф саксонский, побочный сын польского короля Августа II. Мориц, уже заключивший раз брак по расчету с богатою наследницею Викториею фон Лебен, развелся с нею и теперь искал другой богатой невесты. Такою была герцогиня Анна курляндская. Кроме того, саксонский посланник в Петербурге Лефорт писал Морицу, что можно взять Курляндию в приданое и за более привлекательною невестою — именно за второю дочерью императрицы Екатерины, Елисаветою Петровною. Мориц объявил Долгорукому, что желает знать, согласна ли будет императрица на то, чтобы он занял курляндский престол, а без соизволения ее величества дела не начнет. Литовский подканцлер князь Чарторыйский, говоря Долгорукому, что напрасно Мориц затевает такое неосновательное дело, прибавил, что, по слухам, дело начато по согласию с русскою государынею. Долгорукий отвечал, что ее величество не имеет никакого понятия о затеях Морица. Весною 1726 года при польском дворе решили отправить Морица в Курляндию и Петербург под предлогом претензий, которые его мать, графиня Кенигсмарк, имела на некоторые земли в прибалтийских областях. 24 апреля король Август разговаривал в своем саду с Долгоруким в присутствии Морица. Разговор зашел о слухе, что императрица Екатерина отправляется в Ригу; король сказал Морицу: «Если этот слух справедлив, то тебе только половину дороги ехать». После этого разговора Мориц начал говорить Долгорукому, что король велел ему самому ехать ко двору императрицы и просить ее соизволения начинать курляндское дело; Мориц при этом спросил у Долгорукого, что он ему присоветует. Тот отвечал, что лучше ему дожидаться в Варшаве известия о согласии императрицы, и Мориц объявил, что будет дожидаться. 7 мая Долгорукий писал в Петербург: «2 числа приезжал ко мне Мориц и сказал, что король непременно велит ему ехать в Петербург как можно скорее и потому он, Мориц, хочет выехать того же числа, но я его разными рассуждениями удержал и надеюсь еще удержать до 14 числа, но больше не надеюсь, потому что король очень спешит его поездкою; удерживаю я его здесь для того: если это дело вашему императорскому величеству неугодно, то чтоб поездкою Морица не подать полякам напрасного подозрения на ваше императорское величество. Я вижу, что король, не желая озлобить Речи Посполитой, ничего явно в пользу Морица делать не хочет и, что по сие время делается, король от всего отрекается и хочет помогать только под рукою разными способами. Литовский гетман Потей и некоторые другие из вельмож для короля помогают Морицу в этом деле, а другие помогать обещают. А везти Морица в Курляндию думают таким образом: король тайно от министров польских подписал позволение курляндцам созвать сейм для избрания герцога, но на этом позволении нет печати, и хотя Мориц давал подканцлеру коронному Липскому тысячу червонных за приложение печати, однако тот не согласился; поэтому король велел Морицу ехать в Петербург через Вильну, где живут гетман Потей и канцлер литовский Вишневецкий, который должен приложить литовскую печать к королевскому позволению».

Между тем еще в марте Бестужев дал знать из Митавы, что туда приехал литовского войска генерал-кригс-комиссар курляндский шляхтич Карп с верющим письмом от литовского гетмана Потея к курляндским обер-ратам. Карп объявил, что король позволяет курляндцам просить себе герцога, какого захотят, только бы он был угоден королю, который обещает содержать Курляндию при древних правах и вольностях, при сейме помогать и до разделения на воеводства не допускать. Карп явился и к Бестужеву с объявлением, что он прислан в Митаву разузнать, приятен ли будет курляндцам принц Мориц саксонский, также при дворе царевны Анны проведать, согласна ли она будет вступить в брак с Морицем, и если императрица будет согласна на этот брак, то можно в Митаве сочинить и свадебный договор. Обер-раты с своей стороны объявили Бестужеву, что они желают иметь герцогом Морица, с тем чтоб он женился на герцогине Анне. Несмотря на эту подготовку в Митаве, король. Август, особенно по настоянию канцлера коронного Шембека, переменил, разумеется наружно, свое намерение и запретил Морицу ехать в Курляндию. Но Мориц не послушался и тайком ускользнул из Варшавы. В Митаве он представился герцогине Анне и успел ей сильно понравиться, успел он понравиться и курляндскому дворянству. «Моя наружность им понравилась», — писал Мориц. Приехал из Варшавы отправленный туда еще в 1724 году курляндский депутат Бракль и объявил именем королевским, что если курляндцы выберут в герцоги Морица, то он, король, склонит Речь Посполитую признать его и с русской стороны не будет никакого препятствия; другого же никакого кандидата ни король, ни Речь Посполитая не допустят и разделят Курляндию на воеводства.

Но что скажут об этом в Варшаве, Берлине и особенно в Петербурге? В Петербурге 16 мая в Верховном тайном совете рассуждали, что Морица в герцоги курляндские по многим причинам допустить невозможно, а надобно вместо него приискать другого принца, который бы королям прусскому и польскому не был противен, именно двоюродного брата герцога голштинского, второго сына умершего епископа любского. Императрица одобрила это решение, прибавив, что и покойный император не согласился посадить на курляндский престол герцога вейсенфельского как саксонского принца. К Петру Бестужеву в Курляндию отправлен был 31 мая указ: «Избрание Морица противно интересам русским и курляндским: 1) Мориц, находясь в руках королевских, принужден будет поступать по частным интересам короля, который чрез это получит большую возможность приводить в исполнение свои планы в Польше; а планы эти и нам и всем прочим соседям курляндским могут быть иногда очень противны, отчего и для самой Курляндии могут быть всякие сомнительные последствия. 2) Между Россиею и Пруссиею существует соглашение удержать Курляндию при прежних ее правах; Россия не хочет навязать курляндским чинам герцога из бранденбургского дома; но если они согласятся на избрание Морица, то прусский двор будет иметь полное право сердиться, зачем бранденбургскому принцу предпочтен Мориц? И тогда Курляндия со стороны Пруссии не будет иметь покоя: Пруссия скорее согласится на разделение Курляндии на воеводства, чем на возведение в ее герцоги саксонского принца. 3) Поляки никогда не позволят, чтоб Мориц был избран герцогом курляндским и помогал отцу своему в его замыслах относительно Речи Посполитой». Но представления Бестужева не имели никакой силы. Все депутаты, съехавшиеся на сейм, хотя и порознь, но единогласно отвечали, что они со стороны России имеют обещание не допускать до нарушения их прав; теперь они поступают по своим правам и крепко надеются, что императрица их прав нарушить не велит, а позволит царевне Анне вступить в брак графом Морицем; если они выпустят из рук настоящий счастливый случай, то он уже никогда не возвратится, Курляндия будет разделена на воеводства, и память ее погибнет. 18 июня сейм единогласно избрал Морица. Анна послала к Меншикову и Остерману письмо с просьбою, чтоб убедили императрицу дать согласие на брак ее с Морицем. Между тем кроме Морица и герцога голштинского явились и другие претенденты: старый герцог Фердинанд предложил принца гессен-кассельского. Разумеется, в Петербурге не могли принять этого предложения по известным отношениям к шведскому королю, также гессенскому принцу; в Петербурге подле прежнего кандидата, молодого епископа любского, явился новый — светлейший князь Меншиков. Уже лет пятнадцать тому назад Меншиков стал хлопотать о курляндском престоле и в 1711 году хотел предложить польскому королю 200000 рублей, если тот поможет его предприятию; в Курляндии составилась партия в пользу Меншикова, главою которой был генерал Ренне, но при Петре Меншикову было трудно ставить свои личные выгоды подле государственных; теперь же обстоятельства переменились. 2 апреля 1726 года Меншиков написал князю Василию Лукичу в Варшаву следующее письмо: «Г. Бестужев из Митавы пишет, что королевское величество польской предлагал курляндскому управительству, дабы выбрали кого желают в князи курляндские, а понеже тогда как я первый раз имел марш Померании, многие знатные из шляхетства курляндского мне желали в князи; и господин фельдмаршал Флеминг, и двор королевский к тому в те времена были склонны; того ради вашего сиятельства как истинного моего друга прошу изволить в сем случае меня помогать и моею персоною у тамошних министров как наилутче к тому рекомендовать, и господам Флемингу и Шембеку или кому ваша милость запотребно рассудит некоторую сумму денежную от меня обещать, дабы в том помогли, и надеюсь, что его королевское величество за их протекциею тую милость мне явить изволит, паче егда верностию моею и услугами обнадеживан будет». 18 июня императрица изволила рассуждать в Совете, что ни принца гессен-кассельского по представлению герцога Фердинанда, ни принца Морица по старанию короля польского по многим причинам допускать к избранию в герцоги курляндские не надлежит. Все члены Совета единогласно советовали, что для уничтожения этих выборов и для избрания кандидатов, представленных с русской стороны, надобно отправить немедленно в Курляндию знатных персон. Императрица приказала ехать князю Меншикову под предлогом осмотра войск для предосторожности от английской и датской эскадр, а в случае надобности для устрашения курляндцев можно выставить полки за Двину, но при этом не предпринимать никаких неприятельских действий; для склонения курляндских чинов к выбору русских кандидатов вместе с Меншиковым ехать князю Василию Лукичу Долгорукому; если курляндцы не согласятся на выбор князя Меншикова, то предложить им герцога голштинского, сына епископа любского; потом прибавлены были еще два кандидата, принцы гессен-гомбургские, находящиеся в русской службе. На место князя Долгорукого был назначен в Польшу бывший в Стокгольме Михайла Петрович Бестужев-Рюмин.

26 июня, приехав в Митаву, князь Долгорукий призвал членов правительства, сеймового маршала, депутатов и объявил им, что императрица графа Морица в герцоги курляндские допустить никак не изволит и если он уже избран, то эти выборы должны быть уничтожены и должен быть избран или князь Меншиков, или герцог голштинский; в противном случае императрица лишит их своего покровительства и, быть может, возбудит против них Речь Посполитую. Маршал отвечал, что сейм кончился, депутаты разъехались, а которые остались, те ничего сделать не могут; вновь созвать депутатов и уничтожить выборы нельзя, ибо это противно их правами обычаям; князя Меншикова избрать нельзя, потому что он не немецкого происхождения и не лютеранского закона; герцогу же голштинскому только 13 лет и до совершеннолетия никакой пользы Курляндии от него не будет; притом они не могут избирать никого без позволения королевского. «Когда хотят драться, то берут всегда секундантов», — сказал им Долгорукий, намекая на то, что им предстоит борьба с Польшею, причем необходима русская помощь. Курляндцы отвечали, что не имеют нужды в секундантах, потому что биться не хотят, однако обещали подумать. Но от этого думания Долгорукий не получил никакой пользы: все дальнейшие переговоры оканчивались упорным отказом. 27 июня приехал в Ригу Меншиков и так описывал императрице случившееся с ним здесь: «Вашему величеству всенижайше доношу: прибыл я в Ригу сего месяца 27 числа, а 28-го, уведав о моем прибытии, прибыла сюда царевна Анна Ивановна в коляске с одною девушкою и, не быв в городе, стала за Двиною и прислала ко мне служителя своего, которой мне объявил о прибытии ее высочества и просил, дабы я к ее высочеству приехал туда повидаться, что я, выслушав, тотчас поехал, и, когда прибыл в квартиру ее высочества, тогда изволила принять меня благоприятным образом и, приказав всех выслать и не вступая в дальние разговоры, начала речь о известном курляндском деле с великою слезною просьбою, чтоб в утверждении герцогом курляндским князя Морица и по ее желанию о вступлении с ним в супружество мог я исходатайствовать у вашего величества милостивейшее позволение, представляя резоны: первое, что уже столько лет, как вдовствует, второе, что блаженные и вечно достойные памяти государь император имел о ней попечение и уже о ее супружестве с некоторыми особами и трактаты были написаны, но не допустил того некоторый случай. На что я со учтивостию ее. высочеству ответствовал, что ваше величество оного Морица до герцогства Курляндского для вредительства интересов российских и польских допустить не изволите; второе, ее высочеству в супружество с ним вступать неприлично, понеже оной рожден от матресы, а не от законной жены, что вашему величеству и ее высочеству и всему государству будет бесчестно; третье, ваше величество изволите трудиться для интересов Российской империи, чтоб оная от сей стороны всегда была безопасна, и для пользы всего княжества Курляндского, дабы оное под высокою вашего величества протекциею при своей вере и вольности в вечные времена по-прежнему было. И для того изволили указать представить сукцессоров, которые написаны в инструкции князя Долгорукого, дабы ее высочество о таком вашем высоком соизволении была известна и избирала из того лучшее; что же Петр Бестужев, имея вашего величества указы и ведая того дела важность, не так поступал и, по-видимому, чинил факции, об оном особливый указ имею, которое мое предложение ее высочество, выслушав, рассудила все то свое намерение оставить и наивящее желает, дабы в Курляндии герцогом быть мне, понеже она во владении своих деревень надеется быть спокойна, ежели же другой кто избран будет, то она не может знать, ласково ль с нею поступать будет и дабы ее не лишал вдовствующего пропитания; притом же с великим прошением упоминала, чтоб Бестужева ни до какого бедства не допустить и быть бы ему при ней по-прежнему, на что ее высочеству паки я ответствовал: ежели она чрез труд свой то Морицево избрание опровергнет и вместо того учинит так, как вашего величества высокое есть изволение, то я о отпущении вины его ваше величество с покорностию просить буду, на что с великою охотою склонилась, объявляя, что для опровержения того Морицева дела призовет к себе канцлера Кейзерлинга и прикажет ему, курляндским управителям и депутатам к опровержению того Морицева дела все вышеописанные предоставлять резоны, и с тем намерением вчерашнего числа поехала в Митаву. А после отъезду ее высочества пополуночи в первом часу прибыл в Ригу тайный действительный советник князь Долгорукий и Бестужев, которые мне объявили, что князь Долгорукой по силе своей инструкции представлял имя мое и герцога голштейнского, а о гессен-гомбургских князьях еще не упоминал; курляндцы ответствовали, что того учинить невозможно: меня для веры, а принца голштейнского, что еще молод; притом же депутаты князю Долгорукому объявляли, что о имени моем по киршпилям нигде было не упомянуто, а ежели б о имени моем по киршпилям было объявлено заблаговременно, то б в том деле могли инако поступать; а понеже объявлено было об одном Морице, которого они по своим правам избрали и переменять не будут, а ежели б того не учинили, то б Речь Посполитая разделила Курляндию на воеводства и вся б Курляндия от того могла пропасть, на что князь Долгорукий им предлагал, что то они учинили — интересам Российской империи весма противно и ежели не отменят, то с ними другим образом поступлено будет, что, выслушав, хотели советовать. Бестужеву я говорил, для чего он по силе вашего величества указом о мне и князе голштейнском не предлагал и то дело пропустил? И он мне на TО ОТветствовал, что ему велено о том стараться под рукою, о чем он под рукою старался и с некоторыми о том на словах и спорил, на что ему я пока припоминал, хотя б он о том и подлинно указу не имел, однако ж, видя такой противный случай, письменно б протестовал и оного Морица до того не допускал; но понеже изо всех его оправданий, по-видимому, кажется, что во избрании Морицевом желание было для того, чтоб царевне вступить с ним в супружество, а Бестужеву вечно остаться в Курляндии». По отсылке этого письма Меншиков отправился в Митаву с большим конвоем и велел отряду русских войск вступить ночью в этот город. На другой день утром Мориц явился к нему и не заводил речи о причине его приезда; Меншиков сам стал говорить и говорил то же самое, что и князь Долгорукий прежде, только с большею силою. «Императрица желает, — говорил он, — чтоб курляндские чины собрались снова и произвели новые выборы, которые могут пасть только или на меня, или на герцога голштинского, или на одного из принцев гессен-гомбургских; единственно для этого дела я и в Митаву приехал». «Сейм кончился, — отвечал Мориц, — чины разъехались; сейм выбрал меня и не может выбрать другого; а если заставить выбрать силою, то принуждение отнимет у выборов всю важность. Или Курляндия будет разделена на воеводства и присоединена к Польше, или удержит свою древнюю форму правления, в каком случае я один могу быть герцогом, или, наконец, Курляндия будет завоевана Россиею». «Ничего этого не будет», — сказал Меншиков. «Что же будет с Курляндией?» — спросил Мориц. «Она не может искать другого покровительства, кроме русского», — отвечал Меншиков. В тот же день он призвал сеймового маршала, канцлера и некоторых депутатов и объявил им о необходимости произвесть новые выборы; в противном случае грозил им Сибирью, а Курляндии введением в нее 20000 русского войска.

Когда Меншиков 3 июля дал знать об этом в Петербург, то здесь встревожились и рассердились на светлейшего за такой крутой поворот дела, могший повлечь к большим неприятностям при тогдашних отношениях России; герцогиня Анна Иоанновна, приехавшая в это время в Петербург, усиливала раздражение своими жалобами. Императрица написала Меншикову: «Мы вполне одобряем объявление, сделанное вами графу Морицу и курляндским чинам, что мы избранием графа Морица очень недовольны и не можем согласиться на него, как на противное правам Речи Посполитой. Но что касается до того, что вы принудили их собрать новый сейм для избрания кандидатов по предложению князя Василья Лукича, то мы не знаем, будет ли это полезно нашим интересам и намерениям: мы избрание графа Морица особенно опорочили тем, что оно совершилось вопреки правам Речи Посполитой; а если теперь мы сами без ведома и согласия Речи Посполитой будем принуждать курляндские чины к новым выборам, то Речь Посполитая за это на нас может озлобиться, и курляндские чины станут говорить, будто они силою принуждены к новому избранию, и чтоб этим не сделать нашим намерениям остановки и вдруг не затеять безвременной ссоры с королем и Речью Посполитою. Поэтому, пока вы там будете, надобно вам рассуждать и советоваться с князем Васильем Лукичом, который состояние этого дела в Польше лучше знает, и поступайте с общего с ним согласия, как полезнее будет нашим интересам, чтоб безвременно с Речью Посполитою в ссору не вступить; и если Речь Посполитая взглянет враждебно на новые выборы, то не лучше ли будет сперва хлопотать в Польше, чтоб Речь Посполитую к нашим намерениям склонить, ибо потом легко будет чины курляндские и добрым способом привести к тому, что будет сочтено для нас полезным. Хотя вы пишете, чтоб вам побыть еще там, пока сейм окончится, и хотя это было бы недурно, однако и здесь вы надобны для совета о некоторых новых и важных делах, особенно о шведских, ибо пришла ведомость, что Швеция к ганноверцам пристает; поэтому вам долго медлить там нельзя, но возвращайтесь сюда».

Меншиков выехал из Митавы, а 28 июля в Верховном тайном совете получен был указ императрицы: «Понеже ныне курляндские дела находятся в великой конфузии и не можем знать, кто в том деле прав или виноват, того для надлежит немедленно освидетельствовать и исследовать о поступках тайного советника Бестужева, что он, будучи в Курляндии, все ли по указам чинил, и потом у рейхсмаршала нашего князя Меншикова и у действительного тайного советника князя Долгорукого взять на письме репорты на указы наши и освидетельствовать, что, будучи в Курляндии, все ли они тако чинили, как те наши указы повелевали». Совет в заседании 2 августа оправдал Бестужева; но на другой день императрица сама присутствовала в Совете и объявила, что, по ее мнению, Петр Бестужев не без вины: указы были посланы с осмотрением, и если бы по них поступленс было, то б ни до чего не дошло. Несмотря, однако, на это, Екатерина приказала дело прекратить. В заседании Совета 6 августа императрица рассуждала о том, как несостоятельно желание светлейшего князя, ее подданного, быть герцогом курляндским, до чего, конечно, ни король, ни поляки допустить не могут, поэтому приказала послать указ Михайле Бестужеву, чтоб он больше о Меншикове при дворе польском не предлагал, но старался о других кандидатах и если польский двор их не примет, то дать на его волю, кого сам захочет, кроме Морица и принца гессен-кассельского.

Видели, что Меншиков раздражил курляндцев против России, и хотели изгладить неприятное впечатление, произведенное светлейшим, потому что прежде всего хотели поддержать в курляндцах отвращение к слитию с Польшею. В конце 1726 года положили отправить в Митаву генерал-майора Девьера, которому дали секретную инструкцию: «Надобно вам тайным образом разведать, кто из курляндцев желает присоединения Курляндии к Польше и кто этого не желает, кто относится доброжелательно к России и требует ее покровительства. Надобно вам искусным образом чины курляндские уговаривать, чтоб они крепко стояли при своих правах, чтоб быть им по-прежнему под особым своим герцогом. Доброжелательных курляндцев обнадежьте нашею милостию и прилежно трудитесь всякими способами им внушать, чтоб они и противную партию к себе склоняли, чтоб все сообща стояли при своих правах; при этом можно раздавать подарки и денежные дачи, также проведайте, нельзя ли склонить к принятию подарков тех польских вельмож, которые назначены будут в комиссию для решения курляндского дела, но так как это дело очень деликатное, то поступайте как можно осторожнее и скрытнее. Также разведайте о Морице, где он теперь и в каком положении находится, постарайтесь с ним повидаться и разузнать обо всех его намерениях, но чтоб это свидание происходило тайным образом и не могло возбудить подозрения ни в поляках, ни в курляндцах».

10 января 1727 года Девьер уже донес императрице о. своем свидании с Морицем: «Вчерашнего дня удалось мне видеть тайно господина Морица, и, сколько мог я приметить, желает он сильно быть под покровительством вашего величества и во всем полагается на вашу волю. Когда случалось в разговоре упоминать о имени вашего величества, то у него из глаз слезы выступали; заметив это раза два и три, я спросил у него: отчего это он плакать хочет? И он отвечал: сердце у меня болит, что добрые люди обнесли меня государыне напрасно; много раз писал я ее величеству, чтоб быть мне в Петербурге и донести обстоятельно, как дело было и как нас обнадеживали. Мориц хочет просить у вашего величества высокой милости и дать такое обещание в верности, какое угодно будет вашему величеству. А если ваше величество подозреваете, что он может поступать вопреки интересам русским, то это дело несбыточное, потому что курляндцы не обязаны никому помогать, в этом состоит их право; да хотя бы и хотели, то не могут по недостатку средств. Мориц говорит о здешнем герцоге, что он почти никакой власти не имеет, как будто кукла, и курляндцы не только помогать другим и самих себя едва прокормить могут. Здешние дворяне почти все его любят и все в честь его носят такое же платье, как и он; он ездит часто к ним по деревням, и дворяне иногда говорят между собою в компаниях: надобно нам за него умереть».

Несмотря на это донесение Девьера, столь благоприятное для Морица, в Петербурге посмотрели иначе на это дело, приняв во внимание тогдашние конъюнктуры. Здесь рассуждали, что дело графа Морица при нынешних конъюнктурах весьма деликатно и небезопасно, во-первых, потому, что за него надобно в ссору вступить с Речью Посполитою, а русские интересы теперь требуют, что если уже войны миновать невозможно, то по крайней мере надобно стараться, чтоб она не была на границах. Во-вторых, в этой ссоре ниоткуда ее величеству помощи не будет, ниже от самого короля польского, который ни в качестве польского короля, ни в качестве курфирста саксонского с Речью Посполитою ссориться или нам против нее помогать не может и до сих пор никаких предложений об этом не сделал. В-третьих, принявши сторону Морица, озлобляем короля прусского и вовсе его потерять можем. Наконец, нельзя не обратить внимания на сообщение, сделанное на днях от цесарского двора о согласии и обязательствах, в которых будто Мориц находится с Англиею и намерен англичанам отдать одну гавань в Курляндии. Вследствие этого решения 21 января императрица велела написать Девьеру: «Так как мы из реляций твоих усмотрели, что сейм отложен до 14 февраля, то, пользуясь этою отсрочкою, приезжайте сюда к нам на время, и хотя писал к вам нашим указом тайный советник Макаров, чтоб с известною персоною свидание отложить, но так как мы усмотрели из вашей реляции, что свидание уже произошло, то быть тому так, только впредь свидания с ним более не имейте и по возможности от него удаляйтесь, чтоб больше не нажить подозрения». 4 февраля написана была новая тайная инструкция Девьеру: «Курляндцев продолжайте накрепко обнадеживать, что мы им всемерно будем помогать держаться при прежних правах и привилегиях, не упоминая притом ни о графе Морице, ни о каком ином кандидате, и эти обнадеживания можете делать явно и тайно только словесно, а не письменно. Если курляндцы будут требовать, чтобы вы объявили им намерение России относительно графа Морица, то можно двум или трем особам из главных сторонников Морица, которым совершенно верить можно, в самом высшем секрете объявить, что, поспешив своим избранием, сам он виноват в том, что Речь Посполитая на последнем сейме приняла такие жестокие решения, и если мы станем теперь тотчас же снова твердить о Морице, то этим только раздразним поляков и сами заставим их как можно скорее привести в исполнение принятые на сейме решения. Поэтому надобно сперва стараться как-нибудь утишить дело и политическими, умными и умеренными поступками хотя немного нынешнюю их горячность утолить и основательным доказательством прав курляндских склонить поляков к тому, чтоб они от своего намерения отстали. Так как герцог Фердинанд еще жив и до смерти его полякам Курляндии разделить нельзя, то неприлично теперь частым упоминовением о графе Морице с Речью Посполитою ссориться, от чего самому Морицу не только никакой пользы не будет, но дело его еще больше будет испорчено. Надобно курляндцам внушить, чтобы они на своем сеймике теперь о Морице помолчали и выборов его не подтверждали и не уничтожали. Можете двум или трем особам секретно дать знать, что естественно и необходимо наперед тайно согласиться о графе Морице с королем польским и принимать с ним в этом деле меры сообща».

Итак, курляндское дело могло решиться только в Польше, с которою в Петербурге не хотели ссориться ввиду опасностей от ганноверского союза. Бестужев по прибытии своем в Варшаву должен был объявить королю, что «императрице известно его желание доставить Курляндию принцу Морицу; но пусть он сам рассудит, что наибольшая часть Речи Посполитой этому сильно противится и потому озлобится не только на него, но и на Россию, что будет сильно озлоблен и король прусский, ибо известно, что покойный император заключил с ним договор насчет передачи Курляндии одному из бранденбургских принцев; и хотя императрица в угодность его королевскому величеству польскому об исполнении этого договора старания прилагать не будет, однако не может согласиться и на избрание принца Морица для избежания ссоры с королем прусским. Императрица имела зрелое рассуждение, избирала изо всех принцев, кто бы не был никому противен, и особенно его королевскому величеству польскому, и никого не имела найти удобнее светлейшего князя Меншикова, который ни с какими посторонними державами не имеет никаких партикулярных интересов, его королевскому величеству и никакому другому государю противен быть не может. Поэтому ее императорское величество повелела ему, Бестужеву, просить его королевское величество, чтобы он по дружбе показал свое снисхождение и также склонил Речь Посполитую на избрание князя Меншикова, который всегда пользовался особенною его королевскою милостию и во всех случаях показывал к нему особенное благоговение, а получа новое благодеяние, останется вечно благодарен; императрица также с своей стороны может показать всевозможную склонность относительно других намерений королевских». Бестужев должен был склонять к тому же и сына Августа II, наследного принца саксонского, давши ему искусным образом знать, что Россия за то может быть ему полезна в его честолюбивых интересах. С подобными же предложениями Бестужев должен был обратиться и к саксонским министрам, пользовавшимся особенным расположением короля. Вельможам польским Бестужев должен был объявить, что Россия никак не может допустить до разделения Курляндии на воеводства; Курляндия должна остаться в прежнем положении; но так как Речи Посполитой не может нравиться, чтоб курляндским герцогом был принц саксонский или бранденбургский, то русский двор и предлагает князя Меншикова, который оказал великие услуги как России, так и Польше; кроме того, по владениям своим в Польше он польский шляхтич и в этом звании всегда будет стараться о благополучии Речи Посполитой, которой приятно и полезно, если на престол курляндский сядет кто-нибудь из ее шляхтичей. Если ни король, ни польские вельможи не примут этого предложения, то предложить в кандидаты двоюродного брата герцога голштинского; если не согласятся и на это, то одного из князей гессен-гомбургских.

Король на предложение Бестужева о Меншикове отвечал: «Все то, что со стороны ее величества мне приходит, очень мне приятно» — и более ни слова. Вельможи польские отговорились тем, что дело может решиться только на сейме, который скоро должен собраться в Гродне. 3 августа 1726 года в Верховном тайном совете решили отправить в Польшу на гродненский сейм Ягужинского, который привык при Петре исполнять важные дипломатические поручения. Мы видели, что уже и к Бестужеву был отправлен указ не хлопотать более о Меншикове; теперь Ягужинскому было наказано: «Всевозможные труды прилагать, дабы Речь Посполитую не допустить до вредных для России предприятий относительно Курляндии, особенно не допустить до раздела Курляндии на воеводства, также до утверждения принца Морица и до избрания принца гессен-кассельского и в необходимом случае стараться сейм разорвать; со стороны ее величества представлять кандидатов прежних, кроме князя Меншикова; если же польский двор ни на одного из кандидатов не согласится, то дать на волю, пусть выберут кого хотят, только б не Морица и не принца гессен-кассельского». Ягужинский отправился прямо на сейм и 26 сентября писал из Гродна: «Я представлял польским министрам, что государственные причины не позволят соседним державам согласиться на перемены в курляндском устройстве; пусть делают кого хотят герцогом, только не Морица; но поляки упрямятся, и потому единственное средство помешать делу — это порвать сейм». Через месяц он доносил: «Неизвестно, чем кончится настоящий сейм: шестая уже неделя, как он продолжается, и дела никакого не сделано, только беспрестанный крик и сочинения разных проектов о Курляндии; заводчик часов — бискуп краковский Шанявский, который не только курляндское дело ведет со всею горячностию, но и в диссидентском деле неусыпно трудится, т. е. хлопочет об искоренении диссидентов. Я, сколько смысла и силы имел, мешал всем этим предприятиям, и не без некоторого успеха: благодаря разным затруднениям сейм затянулся, не сделавши ни малейшего дела, и подозревают, что я виновник этого. Как бы то ни было, никакого основания в курляндском деле еще не положено, и хотя король манит Речь Посполитую обещаниями выдать все оригинальные документы о Курляндии и не защищать Морица, однако все ограничивается одними обещаниями. Король действительно был уже намерен выдать оригинальные документы насчет Морицева избрания; но приятельницы Морица, находящиеся при короле, именно жена маршалка Белинская и гетманша Потеиха, слезно просили короля, чтоб удержался от выдачи документов, в против ном случае получит дурную славу во всем свете, а на споры и шум поляков смотреть нечего: пошумят и перестанут. С другой стороны, Речь Посполитая твердо стоит на том, чтоб Морица выслать не только из Курляндии, но и из Польши; в Курляндию хотят послать комиссию судить курляндцев; сверх того, на последней сессии подконюший литовский предлагал послать депутацию к послу французскому и объявить Морица бесчестным, чтоб он не был терпим и во Франции, где имеет полк и доход. Королевские сторонники в Посольской избе обнадеживают поляков, что король все курляндское дело и Морица выдаст Речи Посполитой, пусть что с ними хочет, то и сделает, и этим средством они достигают того, что сейм не рвется; также стараются привести послов в соединение с Сенаторскою избою, где надеются все по своему желанию сделать». «Здешние дамы к сибирским (т. е. китайским) шелкам большую охоту имеют, и потому не худо было бы прислать сюда несколько также и мехов лисьих, горностаевых и овчинных. Что же касается до короля, то он великий охотник до завесов китайских и всяких обоев персидских, и потому нужно и таких вещей сюда несколько прислать. Бесстыдный воевода троцкий Огинский беспрестанно, как только со мною увидится, спрашивает, не пришли ли ко мне меха, и удивляется, что ее величество позабыла о нем; я отговариваюсь одним, что сибирские караваны всегда зимою приходят и теперь еще не пришли».

Сейм кончился 30 октября; назначена была комиссия о Курляндии из бискупа варминского Шембека, воеводы полоцкого Денгофа, воеводы мазовецкого Хоментовского, воеводы троцкого Огинского; комиссары должны были договариваться с курляндцами насчет будущей формы правления у них. Король кассировал выборы Морица и выдал оригинальные бумаги, относящиеся к этому делу. Король уступил, чтоб склонить поляков к утверждению старого договора с цесарем; но поляки позволяли только вступить в переговоры с цесарским послом и принять дело к решению на будущий сейм. Было сделано другое предложение о вступлении в переговоры со шведами, и многие депутаты закричали, что согласны; но другие объявили, что хотя желают всегда быть в дружбе со Швециею, но так как шведского министра в Польше не находится, то они не могут понять, откуда может произойти такое предложение. Дело этим и остановилось. Возбуждено было подозрение, что короли польский и шведский находятся ДРУГ С Другом в тайных сношениях и посредником употребляют литовского подскарбия Понятовского, шведского приверженца в прошлую войну. Ягужинский был уверен в тайных соглашениях между двумя королями, тем более что со стороны Августа II не видал никакого расположения к России. Когда посол хотел выведать намерение короля относительно курляндского дела, то Август отвечал ему: «Я не могу тут ничего ни сделать, ни присоветовать, потому что как только поляки подметят мое желание, противное их намерению, то не миновать конфедерации; я был бы рад, если бы Мориц получил помощь от России, я стал бы помогать под рукою по возможности». Дальнейшей откровенности Ягужинский не мог добиться, а генерал Флюг, с которым он свел дружбу, сказал ему под секретом, что когда король у себя разговаривал о России, то сказал: «Я не верю русским». В это время Ягужинский получает письмо от Анны, герцогини курляндской: «Как здесь слышу, что курляндское дело в Польше весьма худо идет и поляки комиссию сюда отправлять хотят для щету моих деревень и моей претензии, и ежели до того допущено было, то б великое предосуждение российским интересам было, тако ж слышно, что князю Фердинанду хотят лен дать, и то также против российских интересов, из чего здешняя земля в великую канфузию и в дишперацию приходит, и то все делается через здешних плутов Костюшки иофемберховой фамилии и Буххольца и Рацкова, которым предстатель великой канцлер Шембек; я вас прилежно прошу, приискав к тому удобные способы, до того не допустить, а паче до отправления сюда комиссии, чем меня вовеки одолжите и за что, доколе жива, вашу любовь буду в памяти иметь, и пребываю вам всегда доброжелательна Анна».

И в Петербурге желали того же самого; но легко было написать: «Приискав к тому удобные способы, до того не допустить» — трудно было исполнить. Ягужинский видел, что единственное средство сдержать поляков — это действовать решительно, действовать, а не говорить только; но в Петербурге были озабочены ганноверским союзом, делами шведскими и не хотели действовать по курляндскому делу, чтоб не поссориться с поляками. Девьер писал Макарову из Митавы: «Извольте объявить ее величеству, чтоб изволили сильное старание иметь при польском дворе о курляндских делах, потому что без того ничему доброму сделаться нельзя. Хотя курляндцы истинным сердцем хотят стоять при своих правах, однако принуждены требовать помощи ее величества, а без того держаться не могут по своему бессилию. Если от нашего двора не будет сильного старания о том, чтоб не допустить Курляндию до раздела или присоединения к Короне Польской, то курляндцы принуждены будут отдаться в волю полякам; пословица говорит: сила солому ломит; а другая: с сильным не дерись, с богатым не тянись; так и в их делах курляндских, если не будет на кого им опереться, то они будут принуждены поступать по воле Короны Польской. О вышеупомянутом деле извольте ее величество предостерегать, чтоб осторожно в том деле были, чтоб не допустить до ссоры; а если допустить до ссоры, то извольте видеть, в каком состоянии наше государство. Как видно, наши министры на сейме никакого старания о Курляндии не имели, а если б имели, то б никогда Корона Польская не решилась делать того, что на сейме положили». Это требование — действовать решительно, как действовали при Петре, и в то же время уклоняться от ссоры — ставило Ягужинского в неприятное положение, сердило его. В раздражении он написал следующее письмо Макарову 7 января 1727 года: «В курляндском деле здесь у поляков никакими мерами ничего исходатайствовать нельзя, и хотя умные люди между ними рассуждают, что силою не могут одолеть, если курляндцы хотя одни сами собою заупрямятся, но все хотят попытаться: может быть, и удастся! Мы с своей стороны должны курляндцев обнадеживать, что будем защищать их права, но при этом мы не должны их пугать, ибо в этом деле остался только один, ласковый способ. Приходится действовать одним, потому что на прусского короля нет надежды, скорее надобно ожидать тайного согласия с поляками. Король польский еще болен и раньше трех недель сюда не приедет; между тем вольница польская все по деревням живут, и до прибытия королевского мало их съедется. Флеминг также умирал, а теперь оба, и король, и Флеминг, ожили, и, когда съедутся, будет назначена конференция, а что на ней произойдет, о том можете узнать от бывшего при здешнем дворе министра князя Долгорукова, ибо уже несколько лет сряду всем нашим министрам дается один ответ. Но если таких бывалых и искусных людей ни с чем отправляли, то мне нечего ждать. Я неоднократно доносил, ясно изобразив все дело, и удивляюсь, что до сих пор не присылают мне никакого указу, как далее поступать, а по данной мне инструкции больше делать нечего, ибо поляки, видя только наши словесные представления и не опасаясь никакого действия, не могут быть приведены к резону. Хотя б велено было мне говорить вприбавку, что если не отменят своего решения, то силою будем их удерживать и комиссаров в Курляндию не пустим. Так поступает с ними цесарь: если поляки не дадут удовлетворения за пограничные обиды, то он пошлет полк или два в те места, где была сделана обида, и сделает сам себе удовлетворение; не теперь, а со временем не миновать и с нашей стороны того же. Князь Иван Юрьевич (Трубецкой) пишет ко мне из Киева, чтоб я жаловался здесь на тамошние обиды, которые становятся нестерпимы; но здесь жалобами можно достигнуть только того, что назначат комиссаров для развода пограничных ссор, и когда съедутся — бог весть; а между тем обиды делаются по-прежнему. К тому же в наших пограничных делах заинтересован каждый шляхтич, ибо наши беглые русские почти у каждого есть и церквей греческого исповедания множество в шляхетских имениях; то кто заставит их добровольно выдать беглых? Поневоле надобно будет последовать примеру цесаря. Изволили вы упоминать о русском ордене для Мантейфеля, но он ему не надобен, потому что уже польскую ленту носит, да и Флеминг никакой другой не носит, кроме польской; к тому же ни Мантейфеля, ни Флеминга лентами не склонить на нашу сторону, ибо старый противный дух еще в них находится, и если бы саксонцы не боялись нас, то давно бы в ганноверский союз стали склоняться. Впрочем, оставляю это в глубочайшее рассуждение другим, которые только любят поперек въезжать, зная и не зная состояния дел«.

В марте 1727 года приехал в Варшаву курляндский депутат Медем с просьбою от курляндцев, чтоб их оставили при прежних правах и никакой комиссии о перемене их правления не было бы. Когда эта просьба была прочтена в Совете, собранном у примаса Потоцкого, то все присутствовавшие единогласно закричали, что такого бунтовщика и присланного от бунтовщиков надобно взять под стражу и судить, что и было исполнено. «Мы, — писали Ягужинский и Бестужев, — при таком их диком поступке не знаем, что делать: если прямо вступиться в дело, то их пуще разъяришь; если же дать. им волю, то пуще загордятся. Будем смотреть, как лучше поступить. Что касается до отправления комиссии в Курляндию, то гетманы послали уже третьи подтвердительные указы к войску, чтоб готово было к маю: войско станет у границ курляндских, чтобы войти в эту страну по первому требованию комиссаров. Хотя это грозное войско и не очень опасно, потому что невелико, однако если им позволить отправить свою комиссию, то легко могут осмелиться сыграть торнскую трагедию: дело зависит от мудрого расположения вашего величества и от милостивой защиты бедной Курляндии. О разделении Курляндии на воеводства поляки больше не думают, хотят оставить правительство немецкое, только не хотят слышать об избрании нового герцога. На наши представления в пользу Курляндии один жестокий ответ, что мы в их домашние дела не имеем права мешаться. От других министров помощи никакой не имеем».

Ягужинский не утерпел, чтоб не задеть Меншикова, который «въехал поперек» в курляндское дело. Были обвинения и на Ягужинского; до нас дошло следующее любопытное письмо Михайлы Бестужева к сестре княгине Аграфене Петровне Волконской: «Из вашего письма уведомился я, что Свечников по приказу Павла Ивановича (Ягужинского) старается, чтоб Голембовскому быть здесь, в Польше, резидентом и что уже о том Свечников Алексею Васильевичу (Макарову) говорил. Я даю на рассуждение, сходно ли это с интересом нашим, чтоб поляку быть министром в Польше, и как можно ему дела поверить? Можно поляку быть нашим министром при другом дворе, как Ланчинский в Вене, а не при польском. Злясь на то, что его здесь не оставили, о чем его старание было, он хочет, чтоб и мне не быть, и рекомендует такого человека, которому быть нельзя. К тому же у Голембовского не те поступки и не те ухватки, какие следует министру иметь. Сию цедулку можете показать Антону Мануиловичу (Девьеру) и всячески до того не допускать, представляя означенные резоны. Павел все сватает дочь свою за поляков, а из Москвы велел себе привезти всякого запасу и на продажу китайских вещей и мехов в той надежде, чтоб ему здесь остаться. Усмотрел я, что Свечников Макарову говорил от Павла о Голембовском, чтоб ему в Польше резидентом быть; не извольте этого допускать для того, как поляку в Польше дела поверить? И так Павел худо делал, что ему все открывал; я об этом уже к вам писал, как скоро проведал, что Павел приказал Свечникову о нем стараться. О поездке моей за королем надобно умолчать: я для того писал, думал, что Павла оставят здесь; а теперь так как он поедет отсюда, то надобно умолчать, разве сами повелят ехать, и на то надобны деньги. Можешь узнать дружбу ко мне Павлову из того: Голембовского хотел сделать резидентом, а о себе писал к тестю своему (канцлеру Головкину), чтоб ему здесь остаться, а меня бы копнуть. Он же, будучи пьян, одному саксонскому министру говорил, чтоб ему король дал здесь староство: «Я-де здесь останусь, а в Россию ныне не поеду», и разных других речей множество болтает, как напьется пьян, что мерзко слышать: не только министру неприлично так говорить, но и простому человеку не следует; одним словом сказать, человек этот совсем плох, я чаял, в нем больше пути и дела: Антон Мануилович (Девьер) справедливо об нем рассуждает; истинно я в нем чаял больше проку, а теперь вижу, что просто ветреница, что ни говорит — слушать нечего. Нам он приятелем не будет, извольте в этом свои меры взять. Он писал о секретаре Голембовском, который находится при мне, чтоб его сделать здесь резидентом; но так как этот секретарь — поляк родом и ему одному поверить дел здесь нельзя, то Ягужинскому как полномочному здесь быть и другому с ним. Этот секретарь Голембовский не такой человек, чтоб ему министром быть, бог его таким не сделал, и он, кроме языка, не только в резиденты, и в секретари не годится. Он Ягужинскому угождает сватаньем дочери его за поляков, также и племянницу его, Ивана Головкина дочь; и так как Павел сделал Ланчинского, поляка, министром в Вене, то и этот того же от него хочет. Правда, что Ланчинский в дело годится, притом же он при немецком дворе; а поляк при польском дворе опасен, хотя бы и годился, и нельзя его пускать во все письма глядеть, как Павел делал, а я до того не допускал. Изволь об этом с Антоном Мануиловичем в конфиденции поговорить, чтоб никак до этого не допустить. Также Павел писал к Макарову, чтобы домогаться о голубой ленте Лосу, который у нас прежде посланником был, да другому, обер-шталмейстеру королевскому: кстати ли это? Король им и своей ленты не даст, которая не в таком почтении, как наша; разве красную ленту — то пусть дают. Павел только хочет чрез это показать силу свою, будто он у нас при дворе силен. Об этом также скажи Антону Мануиловичу, чтоб не допустить». Девьер должен был взять свои меры и взял; 21 января 1727 года он писал императрице из Митавы: «Сказано мне за тайну обер-ратами, что министр вашего величества при польском дворе будто бы никакого старания о курляндском деле не имеет и будто под рукой полякам говорит, чтоб они никакого опасения не имели, потому что ваше императорское величество в курляндском деле никакого им помешательства делать не соизволите, и хотя я во всем им не верю, однако бешенство его что-нибудь может сделать».

Девьер бездоказательно обвинял Ягужинского в том, что он действовал в Польше вопреки русским интересам; то же обвинение легло на Меншикова в шведских делах, и легло с доказательствами.

В конце царствования Петра Великого мы оставили в Стокгольме представителем России Мих. Петр. Бестужева. Уведомляя графа Головкина о разнесшейся по городу вести о кончине Петра, Бестужев писал: «Доброжелательные и добрые патриоты от всего сердца опечалились, а я в такую алтерацию и конфузию пришел, что не могу опомниться и лихорадку получил, однако через силу ко двору ездил и увидал короля и его партизанов в немалой радости». Новой государыне Бестужев писал: «Двор сильно надеялся, что от такого внезапного случая в России произойдет великое замешательство и все дела ниспровергнутся; но когда узнали, что ваше величество вступили на престол и все окончилось тихо, то придворные стали ходить повеся нос; таким образом, этот случай открыл сердца многих людей. Намерение здешнего двора было в мутной воде рыбу ловить; надеялись, что герцог голштинский принужден будет выехать из России, от которой не будет иметь более поддержки, и тут можно будет вести кассельские интриги и умножать свою партию. Эта надежда превратилась в дым вступлением на престол вашего величества; партия герцога голштинского здесь теперь не уменьшится, только при нынешних конъюнктурах надобно ее ласкать, а врагов приводить на истинный путь умным и приятным обхождением».

Шведским послом к петербургскому двору кроме прежнего Цедеркрейца назначен был один из голштинской партии, барон Цедергельм. Бестужев просился приехать вместе с ним в Петербург, чтоб участвовать непосредственно в переговорах и получить подробнейшую инструкцию. Это ему было дозволено, но потом Бестужев уже не возвращался в Стокгольм. Объяснением этому служат отношения его к голштинскому министру в Швеции Рейхелю, зятю Бассевича; перед отъездом в доме Цедергельма Рейхель подошел к Бестужеву и начал его упрекать во вражде к нему, в желании удалить его из Стокгольма и в неблагодарности, потому что своим настоящим положением Бестужев был обязан тестю его, Бассевичу; в заключение разговора Рейхель вызвал Бестужева на дуэль. Шведские вельможи потушили дело, помирили Рейхеля с Бестужевым; несмотря на то, последний писал своему патрону Остерману, чтоб он постарался до его приезда в Петербург утушить злобу Бассевича. Но злоба не была утушена: 7 августа 1725 года в тайном совете, держанном в Иностранной коллегии, Бассевич подал мемориал, чтоб Бестужева в Швецию не посылать и что герцог уже доносил об этом императрице.

Вместо Бестужева в Стокгольм был отправлен чрезвычайным посланником флотский капитан граф Николай Головин. Новый посланник дал знать, что виднее всех вельмож в Швеции граф Горн, человек великого ума, и его нужно всевозможными средствами уловлять в русскую партию. В сентябре 1725 года Головин дал знать, что верные друзья предлагают усилить ревельский флот, что должно произвести впечатление и помешать ганноверским интригам; а между тем в Стокгольме уже распускались слухи, что герцог голштинский скоро явится в Швеции с русским войском для занятия престола. В декабре Головин доносил, что часто происходят тайные конференции у короля с министрами французским и английским, в которых бывает иногда граф Горн или гофмаршал Дибен. «Имею подозрение, — писал Головин, — что эти конференции идут о славнейшей ганноверской аллианции, в которую ныне призывается Швеция». В конференции с комиссарами Сената министры французский и английский явно предлагали Швеции союз. Предложение перешло из комиссии в Сенат, причем поданы были письменные протесты от сенаторов Тессина, Велинга и Гилленборга.

1726 год Головин начал извещением, что доброжелательные обнадеживают его, что не допустят правительство свое приступить к ганноверскому союзу; но французский и английский министры деньгами привлекают многих на свою сторону и разглашают, что король и его партия дали им твердое обещание, что Швеция приступит к ганноверскому союзу; посредством денег и подарков знают они все, что происходит ежедневно в Стокгольме. 15 февраля граф Горн объявил Головину указом от короля и Сената, что в Сенате принято решение продолжать конференции о ганноверском союзе и выслушивать дальнейшие предложения министров английского и французского, и обещал сообщить, что будет постановлено на этих конференциях. В Сенате же принято было решение не упоминать в конференциях о возвращении Шлезвига герцогу голштинскому до окончания переговоров, при этом большинство голосов в Сенате оказалось у королевской партии. Несмотря на то, доброжелательные продолжали уверять, что Швеция никогда не приступит к ганноверскому союзу, а барон Гепкин ручался, что из конференции ничего не выйдет, и просил Головина писать об этом императрице. В апреле граф Горн прислал в Сенат письмо, присланное к нему из Петербурга от шведского посланника при тамошнем дворе Цедеркрейца. Цедеркрейц извещал о разговоре своем с Бассевичем, который будто бы сказал ему, что если шведское правительство будет действовать вопреки интересам герцога голштинского, то Россия пошлет к берегам Швеции галерный флот с 30000 войска. Письмо произвело сильное действие, и в Сенате состоялось решение послать инженеров во все крепости и осмотреть их, а король предложил привести в движение полки и делать другие военные приготовления. Вместо русского галерного флота явилась английская эскадра, и члены королевской партии принялись говорить, что эта эскадра спасла Швецию от нашествия русских.

В конце июня в Сенате происходила подача голосов по вопросу: приступать ли Швеции к ганноверскому союзу или нет? В пользу утвердительного ответа были голоса графов Горна, Таубе, Делагарди, Екеблата, Ливена, Банера, Шпара и два королевских голоса; за отрицательный ответ объявили себя графы Кронгельм, Тессин, Дикер, Гилленборг, Лагерберг, старый Горн и барон Цедергельм, возвратившийся из Петербурга. Вследствие такого соотношения голосов дело было оставлено. Несмотря на то, в июле Головин доносил, что благодаря английским деньгам королевская партия усиливается и по всем обстоятельствам можно видеть, что граф Горн прежде созвания сейма постарается ввести Швецию в ганноперский союз. Горн прямо объявил Головину, что король и Сенат давно уже приняли намерение приступить к ганноверскому союзу и приведут это в исполнение при первом удобном случае; и когда Головин заметил ему, что императрица в таком случае должна принимать свои меры, то он отвечал, что русская государыня может принимать меры, какие ей угодно, а Швеция имеет право входить в договоры с державами, смотря по единству интересов, и в настоящем случае новые обязательства Швеции не находятся в противоречии с прежними ее обязательствами относительно России. Наконец в Сенате принято было решение приступить к ганноверскому союзу, и теперь доброжелательные начали утешать Головина тем, что сейм не согласится на это решение.

В сентябре собран сейм и, несмотря на уверения благонамеренных, что русская партия сильнее, председателем сейма, или ландмаршалом, был избран граф Горн. Головин приписывал это торжество противной партии раздаче больших сумм. «А которым от меня дачи происходили, — писал он, — и те все зело твердо и непоколебимо спорили». Головин доносил, что при этих выборах ни одного знатного лица не было на стороне Горна, дало перевес мелкое шляхетство и офицерство, подкупленное деньгами, и если бы известная сумма пришла из России месяцем прежде, то большую часть офицерства и дворянства можно было бы склонить к русской партии. Потерпевши неудачу в дворянском сословии, Головин обратился к купеческому, которому дал некоторую сумму и обещал большую; купцы обещали склонить сословие духовное и крестьянское; вся эта вербовка депутатов, по расчету Головина, не должна была стать дороже 5000 червонных. Герцог голштинский писал к своему министру в Стокгольм, чтобы выдал генерал-майору Ставлю 500 рублей на раздачу мелкому дворянству и офицерству; но у голштинского министра не было денег, и Головин счел полезным выдать 500 рублей своих.

Видя такое затруднительное положение дел. в Петербурге решили отправить в Стокгольм искуснейшего дипломата князя Василия Лукича Долгорукого, как скоро он возвратится из Курляндии; рассуждали, что надобно действовать подкупами, если же не удастся, то сильно протестовать. В заседании Тайного совета 6 августа определено послать в Швецию вексель в 20000 рублей на раздачу шляхетству и другим мелким персонам, которые скудны, а силу имеют, а прочим главным обещать знатные подарки, если они сделают пожеланию русского двора. Князю Долгорукому определено давать по 100 рублей на день, на ливрею и экипаж отпустить 11000 рублей, отпустить обои на одну комнату, сервиз серебряный. Императрица от себя обещала отпустить портрет свой и разных вин, также балдахин, тот самый, который был в Академии, когда императрица недавно там присутствовала, «рассуждать изволила, что не надобно робко с Швециею поступать».

Князь Василий Лукич нашел в Стокгольме два враждебных лагеря один против другого: одна партия тянула Швецию в ганноверский союз, другая, доброжелательная в глазах русского посланника, не хотела этого союза. Сначала могло казаться, что силы обеих партий находятся в равновесии, но скоро опытный дипломат начал удостоверяться, что «доброжелательные» слабее. Одним из самых доброжелательных был Цедергельм, но он показался Долгорукому «человеком остроты не пущей», как называют, добрым человеком; Гепкин оказался поострее; с Велингом нельзя было говорить ни о каком деле, потому что к нему приставлены были два офицера: он был обвинен королем в том, что в 1722 году побуждал его занять у прусского короля деньги и заложить остров Вольгаст. «Говорят, — писал Долгорукий, — что острее всех здесь граф Горн, только я его еще не видал, а из доброжелательных никого нет большой остроты; королева здешняя, как говорят, русского народа очень не любит». 25 ноября Долгорукий писал: «Третьего дня мне сказано, что король в тот самый день говорил одному из сенаторов: «Скажите мне сущую правду, какие партии составляются здесь против меня и какими способами русская государыня хочет лишить меня престола?» Сенатор отвечал, что он ничего об этом не знает и не слыхал. Ваше величество, из этого изволите усмотреть, какие со стороны России опасности королю внушены, и если он такое мнение имеет, то как его склонить к постоянной с вашим величеством дружбе? Я для этого намерен после аудиенции искать случаев, как бы мне чаще с королем видеться и внушить ему, что он совершенно безопасен со стороны вашего величества, а потом стану ему показывать, какая опасность грозит ему от короля английского; только, как я слышу, король мнителен от природы и верит людям малознающим, которые при нем; с чужестранцами в разговоры глубокие не входит, только разве что выслушает; однако я буду случая искать ему самому обо всем донести, а через людей нельзя, потому что еще никого не знаю. Надеюсь, что аудиенциею моею здесь не замедлят и что я успею съездить с визитами не только к мужчинам, но и к дамам и, отдав визиты, могу их звать к себе. Я намерен был вчерашнего числа торжествовать тезоименитство вашего императорского величества и делал к тому приготовления, особенно намерен был для подлого народа пустить вино; но некоторые из здешних мне сказывали, будто король для того аудиенцию откладывал, чтобы я не устраивал этого торжества и особенно чтоб подлого народа не ласкал; хотя я королевского намерения подлинно не знаю, но, как только я об этом услышал, тотчас распустил слух, что торжество отложено и будет устроено дней десять спустя после аудиенции. Иначе мне было сделать нельзя, потому что ни одна дама ко мне не поехала бы, пока я не сделал бы им визитов, а визитов частным лицам прежде королевской аудиенции сделать нельзя».

29 ноября была наконец аудиенция. Для произведения сильного впечатления Долгорукий подарил золотую шпагу королевскому капитану, который привез его на яхте, капитан-поручику — серебряную посуду, рядовым матросам дал по два червонных, унтер-офицерам — по шести. Все остались очень довольны; шпагу король велел принести к себе и рассматривал. «Мое намерение, — доносил Долгорукий, — чтоб короля и особенно Горна, который здесь всемогущ, отвратить от английской стороны; если же этого нельзя, то по крайней мере смягчить, чтоб на нынешнем сейме не приступили к ганноверскому союзу; для того я намерен к Горну привязаться всевозможными способами, чтоб увидать, нельзя ли как-нибудь с ним сделать по моему намерению; но и других способов помешать союзу не упущу. До сих пор король обходится со мною милостиво и говорит со мною чаще, чем с другими, однако о посторонних делах; у Горновой жены я дважды был и тут видел Горна одного, начал с ним говорить о деле, но окончить не мог. Барон Спар, министр шведский при дворе английском, нарочно из Англии приехал сюда для сейма; как мне сказано, король английский дал ему 5000 фунтов стерлингов для склонения здесь к союзу. Я не раз говорил с ним против союза, бывали разговоры более часа и споры великие; потом Спар у меня обедывал, и я у него однажды. Это мое поведение относительно короля, Горна и Спара возбудило было подозрение в некоторых из доброжелательных; но я главным из них объяснил, для чего я то делаю и что я прислан не праведных спасти, а грешных: не смогу их оттянуть к моей стороне, то, быть может, наведу на них подозрение у их единомышленников тем, что они со мною ласково обходятся. Противная сторона очень сильна, особенно Горном и двором; английские деньги, говорят, раздаются здесь в большом количестве не только частным людям, но и сам король, говорят, получает пенсию от английского короля; Горн, говорят, получил 160000 рублей, а доброжелательная партия очень слаба и состоит из людей робких, поэтому я принужден здесь сильнее действовать и говорить, ибо преданные нам люди говорить не смеют, главные более других опасаются. Король пригласил меня ездить с ним на медвежью охоту, и я приготовился; мне сказали, что это знак милости и что всего удобнее говорить с его величеством о делах во время охоты. Здешний двор несравненно хуже датского, начиная с главных, большинство люди посредственные, а есть такие, что с трудом и говорят. Горн показался мне человек острый и лукавый; надобно с ним будет обходиться умеючи и зацеплять его тем, к чему он склонен и что ему надобно, а силою одолеть его очень трудно. Здешний сейм очень похож на ярмарку: все торгуются и один про другого рассказывает, кому что дано; только смотрят, чтоб на суде нельзя было изобличить, ибо наказание — смертная казнь».

Только 13 декабря Долгорукий начал праздновать именины императрицы: в этот день обедали у него сенаторы, иностранные министры и другие знатные особы с женами, а 15 числа был бал и машкара: начался в 5 часов пополудни и кончился в 5 часов пополуночи; позвано было 500 человек обоего пола, все без исключения, которые могли входить в «знатные компании», и все ужинали; графини Горн и Делагарди были выбраны — одна королевою бала, а другая — вице-королевою; после ужина хозяин послал спросить обеих дам, примут ли они от него подарок, но обе отказались.

Ни обед, ни бал с машкарой не помогали. Когда Долгорукий потребовал конференций, то для переговоров с ним назначили людей противной партии, которые спрашивали, для чего в нынешнем году так сильно вооружили русский флот? Зачем привелено 40000 войска в Петербург? Зачем готовили сухари с такою поспешностию, что не было ни одного лучшего дома, чтобы их не пекли? Жаловались, что слышали не только словесные, но и письменные угрозы со стороны русской государыни. Те из приверженцев ганноверского союза, которые не хотели разрывать и с Россиею, толковали, что эта держава не имеет никакой причины считать вступление Швеции в ганноверский союз таким противным для себя делом, потому что Швеция, находясь в дружбе с английским королем, может через него добиться удовлетворения герцогу голштинскому в шлезвигском деле и примирить Россию с Англиею. Главами ганноверской партии были Горн, Делагарди и фон Кохен. Двое последних, по словам Долгорукого, готовы, как раскольники, отдать сжечь себя живыми за короля английского, а Делагарди, как говорили, получал из Англии ежегодную пенсию в 4000 фунтов. Горн поехал на Святки в деревню и взял с собою двоих лучших членов секретной комиссии, Белке и Левенгаупта, чтоб уговаривать их к ганноверскому союзу: одному обещал деревню в Бременской области в 30000 рублей, другому — фельдмаршальский жезл.

Английская, или ганноверская, партия перевешивала потому, что в ней были способные и энергичные люди, чего недоставало русской партии. Ганноверская партия не пренебрегала никакими средствами: в залу, где собиралась секретная комиссия, подкинуто было извещение о заговоре, целию которого лишить короля и королеву престола и возвести на него герцога голштинского, причем прописаны были имена заговорщиков — членов русской партии. Людей, не принадлежавших ни к какой партии, застращиваниями заставляли приставать к ганноверской; одним внушали, что когда герцог голштинский будет возведен на престол, то у них отберут их земли и раздадут другим, указывая, кому именно раздадут; другим шептали, что отнимут у них чины. «Я никак не думал встретить здесь такие затруднения, — писал Долгорукий в январе 1727 года. — Главное затруднение состоит в том, что все важные дела решаются в секретной комиссии, а с членами ее говорить никак нельзя, потому что им под присягою запрещено сноситься с иностранными министрами; король в рассуждения о важных делах не входит, а с вельможами, которые хотят приступить к ганноверскому союзу, говорить нечего: легче турецкого муфтию в христианскую веру обратить, чем их отвлечь от ганноверского союза; всякое дело и слово надобно закоулками проводить до того места, где оно надобно». В начале февраля Долгорукий писал: «Были у меня две особы из доброжелательных и ради самого бога просили, чтоб я именем вашего величества обещал субсидии, ибо только одним этим способом можно помешать акцессии: Горн берет верх только представлением, что Швеция находится в крайней бедности, а король английский обещает субсидию безусловно». Долгорукий находился в затруднительном положении: он имел указ обещать субсидии только в том случае, когда бы Швеция согласилась вместе с Россиею вступить в шлезвигское дело; но если упомянуть об этом условии, то можно было все дело испортить, ибо придворная партия закричала бы, что Россия вовлекает Швецию в войну; сказать неопределенно, что получат субсидии, если вступят с Россиею в какое-нибудь общее дело для собственной пользы, станут привязываться, в чем состоит эта общая польза; а если не объявить точно и определенно, то станут говорить, что русский посланник их только обманывает для отвлечения от акцессии. «Дело такое трудное, — писал Долгорукий, — что я до сих пор не найду к нему приступа». Долгорукий нашел такой приступ, что обещал неопределенные субсидии, но не получил никакого ответа на свое предложение.

В марте ганноверская партия достигла своей цели. Некоторые члены секретной комиссии, взявшие русские деньги, противились акцессии; Горн решился перекупить их и дня в три уладил дело; небогатым купцам и сельским священникам дали по пяти сот и по тысяче червонных. Употребивши это могущественное средство, Горн держал членов секретной комиссии от семи часов утра до восьми пополудни и довел дело до того, что вместо удовлетворения герцогу голштинскому за Шлезвиг, чего прежде упорно требовала комиссия, согласились довольствоваться одними добрыми услугами Франции и Англии и тут ограничились словесными обещаниями, потому что министры французский и английский отказались внести этот пункт в договор, ибо короли их обязались прежде удерживать Шлезвиг за Даниею; согласились отпустить за границу шведские войска в числе 8000 на помощь Англии и Франции, которые за это обещали платить субсидии в продолжение трех лет, и платить каждый год вперед по 200000 червонных; но шведское правительство просило по 300000 червонных в год и в продолжение всего времени, пока договор будет в силе. На этом дело остановилось. Долгорукий советовался с цесарским и голштинским министрами, какие теперь употребить последние средства для удержания Швеции от акцессии, и не могли ничего придумать, кроме денег. Долгорукий обещал с русской стороны платить ежегодно по сту тысяч рублей в продолжение трех лет, да столько же обещал цесарский министр от своего государя.

Но и это не помогло: акцессия была принята; король и Сенат согласились на нее. Чтоб истощить все средства сопротивления, Долгорукий и Фрейтаг, цесарский министр, раздали еще 4000 червонных, чтоб произвести по крайней мере сильный крик в полном собрании сейма. «Мало надежды, — писал Долгорукий, — чтоб могли переделать, когда уже сделано; однако увидим, что тот крик произведет».

Крик не произвел ничего: акцессия прошла окончательно на сейме. Но Долгорукого, привыкшего при Петре к уважению, с каким относились к могущественной России, особенно оскорбило невнимание шведских вельмож к предложениям представителя русской императрицы. «При других дворах, к которым я был посылан, таких необыкновенных и гордых поступков не видел, — писал он в Петербург. — Хотя я знатные субсидии от вашего величества и от цесаря обещал, однако здешние правители не только не отвечали учтивою благодарностию, но даже не отозвались ни одним словом. По таким здешнего двора гордым поступкам видится, неприлично мне здесь быть в характере, в каком я сюда прислан». В конце марта Долгорукий писал: «По всем поступкам королевским и Горновым и их партии видится, что они мыслят о войне против России; а без такого намерения, как нагло и гордо презря обязательство с вашим императорским величеством, акцессии они б не учинили и в такое тесное обязательство с королем английским не вошли, особенно в то время, когда он вам неприятель; и если они вскоре войны не начнут, то, конечно, за недостатком и невозможностию; но на все это совершенно положиться нельзя, ибо, как я слышу, усильно и неусыпно трудятся экономию и государственные доходы как возможно лучше исправить, войско, флот и все нужное к войне в доброе состояние привесть. Поэтому для всякого опасного случая нужно Выборг снабдить гарнизоном. артиллериею), амунициею и провиантом. Ежели, ваше императорское величество, повелите войска к Выборгу или к рубежам финляндским послать, всепокорно прошу, прежде нежели войска посланы будут, повелеть меня отсюда отозвать, чтоб я успел вы ехать; а ежели здесь уведают, что войска к рубежам идут, то по нынешним здешним поступкам можно опасаться, что меня здесь удержат, о чем один из друзей моих уже мне и говорил». В секретнейшей реляции Долгорукий доносил, что так как граф Горн был единственным виновником приступления Швеции к ганноверскому союзу, то нельзя не предвидеть его замыслов, которые клонятся к возвращению завоеванных Россиею провинций и к доставлению со временем шведской короны английскому принцу; некоторые из доброжелательных России лиц желают, чтоб к Выборгу скорее были присланы русские галеры с 20000 войска под предводительством фельдмаршала князя Голицына, дабы этим способом принудить к созванию нового сейма и к выбору нового маршала вместо Горна, уничтожить союз с английским королем и утвердить прежний союз с Россиею.

10 апреля в Верховном тайном совете рассуждали о шведских делах. Понятно было сильное беспокойство герцога голштинского, у которого стокгольмские события грозили отнять надежду на наследство шведского престола и на возвращение Шлезвига. Герцог говорил, что в Петербурге находится шведский капитан, который за убийство своего соперника на поединке принужден был покинуть отечество, и предлагает с четырьмя полками конницы завоевать всю Финляндию. Герцог потом советовал министрам исполнить желание австрийского посланника графа Рабутина, пригласить его на конференцию и все его предложения принимать на доношение императрице; внушал, чтобы не только на эту конференцию, но и на все другие допускался с его, герцоговой, стороны министр его, граф Бассевич. Наконец, герцог советовал писать в Швецию к князю Долгорукому, требовать от него и от тамошних доброжелателей мнения, как России поступить со Швециею по случаю присоединения ее к ганноверскому союзу. Члены Совета согласились, и Остерман сейчас же написал проект рескрипта Долгорукому; все члены одобрили проект, один Меншиков требовал добавить, чтоб посол взял от русских доброжелателей список их имений, дабы в случае войны можно было щадить их; но вопреки Меншикову в рескрипте написали, чтоб Долгорукий уведомил, как велика партия доброжелательных к России людей, предупредив их, что приступление Швеции к ганноверскому союзу заставит Россию принять сильные меры, и требовал их согласия на это.

Но прежде получения этого рескрипта Долгорукий объяснил главную причину, почему в Швеции решились порвать с Россиею и с таким презрением относились к представлениям ее посланника. «Горн и его партия, — писал Долгорукий от 13 апреля, — всякому внушают, что за акцессию от стороны вашего величества ни малейшего опасения нет и впредь не будет; а ныне в самом крайнем секрете мне сказано, что шведский министр Цедеркрейц, который при дворе вашего императорского величества, в реляции своей писал, будто при дворе вашего императорского величества между некоторыми из главных особ великие несогласия; ту его реляцию читали в секретной комиссии, и король с Горном и со всею его партиею очень обрадовались и рассуждают, что по причине этих несогласий ни малейшей опасности с русской стороны Короне Шведской быть не может. От других слышу, что и в частных письмах о том сюда пишут, и это производит здесь немалую радость и безопасность». В этом донесении Долгорукий говорил неопределенно о великих несогласиях между главными лицами, но гораздо определеннее писал он Меншикову еще в декабре 1726 года: «Для собственного вашей светлости известия не хотел я преминуть, не уведомя вашу светлость: сказывали мне человек пять или шесть, всякий за секрет, что писал сюда шведский министр Цедеркрейц, будто он имел с вами разговор, в котором будто вы изволили ему дать знать, что здешняя акцессия не весьма противна ее императорскому величеству будет, ежели Корона Шведская может исходатайствовать его королевской светлости (герцогу голштинскому) удовольствие в деле шлезвигском. Тот разговор, как я слышу, противная партия в пользу себе толкует. Прошу вашу светлость содержать сие тайно, а особливо не объявлять, что я вам доносил; я не хотел преминуть, чтоб по должности моей вашу светлость о сем не уведомить». Впоследствии было узнано о письме Меншикова к шведскому сенатору Дибену, где светлейший князь уверял, что русские министры в Стокгольме действуют против акцессии только для вида, из угождения новому союзу с цесарем, что он, Меншиков, имея в руках войско, не допустит до войны, что здоровье императрицы очень слабо и чтобы в случае ее кончины приятельские внушения его не были забыты в Швеции, когда ему понадобится какая-нибудь помощь. Меншиков сообщал Цедеркрейцу о всем происходившем в Верховном тайном совете, за что получил через него английскими деньгами 5000 червонных.

Голштинское дело сообщало особенное значение отношениям России к Дании. Когда в Копенгагене получено было известие о кончине Петра, то произвело неописанную радость, по словам резидента Ал. Петр. Бестужева: «Из первых при дворе яко генерально и все подлые с радости опилися было». Королева в тот же день в четыре церкви для нищих и в гошпитали послала тысячу ефимков под предлогом благодарности богу за выздоровление короля; но в городе повсюду говорили, что королева благодарила бога за другое, потому что король выздоровел уже неделю тому назад, да и прежде король часто и опаснее болел, однако королева ни гроша ни в одну церковь не посылала. Только король вел себя прилично и сердился на тех, которые обнаруживали нескромную радость. Радость эта происходила оттого, что ожидали смуты в России; уже мечтали о том, что цесарь даст королю инвеституру и гарантию на Шлезвиг и оба двора, как венский, так и копенгагенский, обяжутся доставить русский престол великому князю Петру Алексеевичу, что легко будет сделать, потому что шведы, поляки и турки воспользуются смутою для своих выгод. Восторг прекратился, когда следующая почта привезла известие, что Екатерина признана самодержавною императрицею безо всякой смуты. В высших кругах, впрочем, еще не теряли надежды на смуту: камергер Габель говорил публично и решительно, что через три месяца получится известие о страшной смуте в России. В этом ожидании и в надежде на то, что Россия во всяком случае будет занята персидскими, турецкими и польскими (по поводу торнской смуты) делами, королевская фамилия со всем двором находилась «в добром и веселом гуморе» и в полнейшей безопасности, так что Бестужев писал, что теперь самое удобное время предпринять что-нибудь в пользу герцога голштинского. Даже известие, что русский флот приготовляется к походу, не произвело впечатления; при дворе говорили: «Мы уже привыкли, что русский флот каждое лето воду мутит, выходя в море для обучения компасу и навигации».

Но в мае «добрый и веселый гумор» исчез по тревожным вестям из Петербурга от датского резидента при тамошнем дворе Вестфалена: пушки, которые было уже начали свозить с кораблей в арсенал, опять поворотили на корабли, которые были приготовлены наспех, без достаточного числа матросов. Слабая Дания находилась в самом затруднительном положении: Англия и Франция предлагали помощь против России, но за то требовали вступления в ганноверский союз, а, с другой стороны, присылал цесарь с обещаниями действовать в пользу Дании, если она обяжется не давать никому своих войск, кроме него, за субсидию; нужна была помощь Англии и Франции, и страшно было отвергнуть предложение цесаря, который мог соединиться с Россиею и Швециею. Решили тянуть время, и если с русской стороны не будет нападения, то не вступать ни с кем в обязательства, при первом же появлении русского флота у датских берегов вступить в союз с Англиею и Франциею. Но ганноверские союзники не могли успокоиться на таком решении Дании; они представляли ей, что бояться нечего, если она вступит в их союз: Пруссия и Голландия — в числе союзников, Швецию уговорят непременно приступить к нему; с другой стороны, Англия и Франция употребят все усилия поднять турок против России, против которой вооружится и Швеция для возвращения завоеванных у нее провинций.

Осенью, когда русский флот возвратился в Ревель, Бестужев имел разговор с канцлером графом Гольстом. «Для чего, — говорил резидент, — Дания каждый год тратится на вооружение флота по ложным внушениям, будто русский флот выходит из своих гаваней с враждебными против Дании намерениями? Кажется, датский двор может ясно видеть, что русский флот выходит в море только для упражнений». «Что же делать? — отвечал Гольст. — Мы не можем помешать, чтоб русский флот не выходил в море для упражнений, а между тем ежегодный выход его возбуждает здесь подозрения, и мы не можем не принимать мер предосторожности». «Лучше было бы обоим государям вступить в соглашение; этим средством Дания скорее достигнет безопасности, чем вступлением в разные союзы», — заметил Бестужев. Канцлер отвечал, что Дания ни в какие союзы не вступает и предпочитает дружбу русской государыни, желая возобновить ее и утвердить древним союзом. «Датская дружба, — говорил Гольст, — для России надежнее, чем какая-нибудь другая; притворство другой новой дружбы со временем окажется, когда турки вооружатся против России; Дания же всегда желала, чтоб Россия была сильнее своих соседей; для собственных интересов Дания не может соперничать с Россиею». Приятели внушали Бестужеву, что если обер-секретарю иностранных дел фон Гагену дать тысячу червонных и четыре тысячи посулить да канцлеру графу Гольсту посулить 20000 червонных, то эти деньги более принесут пользы герцогу голштинскому, чем 50 русских линейных кораблей в Балтийском море, потому что датский король охотнее вступит в соглашение с Россиею и останется нейтральным, чем пристанет к какой-нибудь стороне. Но в России считали делом очень трудным уладиться с датским двором насчет шлезвигского дела и не хотели тратиться по-пустому; ждали, чтоб Дания сделала первый шаг и указала какой-нибудь выход из затруднения.

Весною 1726 года на датских водах явился английский флот, и Бестужев приметил, что король и весь двор чрезвычайно обрадовались гостям, избавлявшим их от беспокойства насчет прогулки русского флота. Ганноверский министр Ботмар, встретившись при дворе с Бестужевым, спросил его, видел ли он английский флот, и стал хвалить его: «Прекрасный флот!» «Этого флота я еще не видал, — отвечал Бестужев, — но тот флот, который в 1721 году возвращался от берегов Швеции в Англию, я видел; зачем теперь флот сюда пришел, разве где-нибудь война?» «В Петербурге делаются большие военные приготовления», — сказал Ботмар. Бестужев отвечал ему, что по Адмиралтейскому уставу Петра Великого треть флота ежегодно должна выходить в море для упражнений. «Везде слышно об угрозах, которые переносить нельзя», — возразил Ботмар. Бестужев доносил в Петербург, что с появлением английского флота все стали чуждаться его, резидента, как зачумленного.

Осенью английская эскадра возвратилась, не тронувши русского флота. Это обстоятельство и союз России с Австриею удержали Данию от приступления к ганноверскому союзу; и когда весною 1727 года английская эскадра опять появилась на датских водах и английский адмирал требовал, чтоб датский флот соединился с его флотом, то получил отказ; при этом Бестужев узнал о донесениях Вестфалена из Петербурга, что с русской стороны не будет против Дании никакого неприятельского поступка.

Прусский король Фридрих-Вильгельм I прослезился, когда граф Александр Головкин объявил ему о кончине Петра, и уверял, что будет продолжать дружбу и к его преемнице. «Я по смерти своего дражайшего друга хочу показать свою верность», — сказал король и стал носить траур даже в Потсдаме, чего никогда не делывал; всем велел носить траур четверть года, тогда как по других государях носили только шесть недель. На вопрос своего посланника в Петербурге Мардефельда, как ему носить траур, король отвечал: «Как по мне». Головкин писал императрице: «При нынешних конъюнктурах надобно дорожить дружбою короля прусского, и если ваше величество изволите принять какие-нибудь меры к продолжению взаимной дружбы, то имею надежду успеть в этом, особенно если со стороны вашего величества будет сделано королю что-нибудь угодное, именно присылкою нескольких великанов, потому что этим способом и при блаженной памяти императоре важные дела были исправлены; и другие государства этим же способом его склоняют». Король сам предложил заключить оборонительный союз между Россиею и Пруссиею и особенно обращал внимание Екатерины на Польшу. «Надобно нам между собою ближайшим образом согласиться, — говорил он Головкину, — надобно откровенно друг другу объявить свое мнение, ибо легко может случиться, что король польский осуществит свои вредные замыслы, и тогда трудно и поздно будет препятствовать, надобно заранее обо всем между собою согласиться: недаром саксонские полки приготовляются, какие-нибудь злые замыслы имеют». Фридрих-Вильгельм велел объявить саксонскому посланнику, что если через девять дней саксонский двор не объявит подлинного намерения о приготовлениях своих войск, то прусское войско соберется при саксонской границе. «Если саксонцы, — говорил король Головкину, — несмотря на то, вступят в свои лагери близ моих границ, то я прямо на них пойду, и, потом что сделается, не я буду виноват и все потери с них требовать буду. Саксонцы такой народ, что им отнюдь ни в чем верить нельзя; но если б какое другое соседнее государство войско свое сбирало, например если б ваших войск собралось хотя бы сто тысяч при самых моих границах, то я бы ни малейшего подозрения не имел, потому что я ничего от вас не опасаюсь».

Саксонский двор уступил и велел своему посланнику объявить Фридриху-Вильгельму, что не будет больше собирать полков на бранденбургских границах. Король успокоился; но летом 1725 года пришла грамота от английского короля, что Россия вооружает флот против Дании, в пользу герцога голштинского и потому Пруссия, гарантировав Дании Шлезвиг, обязана помочь и в этом случае дипломатическим путем, а в случае нужды и войском. Ответная грамота прусского двора была «в генеральных и прикрытых терминах, чтобы английский двор не мог ни за явный отказ, ни за обещание принять». Но Европа поделилась на два союза — англо-французский и австро-испанский; Фридрих-Вильгельм отправился в Ганновер для свидания с английским королем и по возвращении объявил Головкину: «Так как венский двор с Испаниею) вступил в тесный союз и другие католические державы к этому союзу приглашает, то король английский нашел нужным образовать другой сильный союз, и я вступил в этот союз, который имеет Главною целию сохранение вестфальского и оливского договоров; но уверяю вас, что в этом новом союзе нет ничего предосудительного русским интересам, и все желают, чтоб и Россия в него вступила, того же особенно желаю и я». Россия не приступала к ганноверскому союзу, но это не мешало Фридриху-Вильгельму сохранять с нею дружественные отношения; он объявлял, что с Англиею и Франциею он только в оборонительном союзе и очень рад быть в таком же союзе с Россиею. «Когда мы, — говорил король, — с покойным императором русским в доброй дружбе были, то изрядную фигуру делали».

В марте 1726 года прусские министры предложили Головкину, не угодно ли будет русскому двору посредничество прусского для отстранения препятствий, мешающих России приступить к ганноверскому союзу, итак как главное препятствие состоит в требуемом Россиею вознаграждении герцогу голштинскому за Шлезвиг, то прусский король предлагает отдать герцогу Курляндию. Головкин отказался принять это предложение на доношение, сообразив, что: 1) он ничего не знает о намерении императрицы относительно Курляндии; 2) герцог голштинский уже раз не согласился на это предложение, сделанное ему прямо берлинским двором; 3) дело может произвести неприятное впечатление на поляков. В Петербурге были очень довольны поступком Головкина: «Сей поступок весьма апробуется, и впредь таким же способом от того уклонялся бы». Дружеские сношения петербургского двора с венским сильно беспокоили Фридриха-Вильгельма; но Головкин относительно австро-русского союза говорил ему то же, что король говорил о вступлении своем в ганноверский союз: «Если и заключен будет какой-нибудь договор, то в нем не будет ничего предосудительного для Пруссии, а, может быть. еще подастся случай выговорить что-нибудь в ее пользу». «Я желаю одного, — отвечал король, — чтоб цесарь оставил меня в покое тогда и я бы оставил его в покое; я потому и к ганноверскому союзу приступил». Когда был прислан из Петербурга давно желанный проект союзного договора между Россиею и Пруссиею, то король, изъявляя готовность принять этот проект, повторял, что желает посредством России получить от венского двора обнадеживание, что двор этот не только не будет делать вперед никаких противностей Пруссии, но и будет ей благоприятствовать. «Другие меня вовсе оставят, а с цесарским двором у меня не гораздо большая гармония, поэтому-то я и желаю получить письменное обнадежение от цесарского двора, что он фаворабельным ко мне себя по кажет, и тогда дела основательно поведены быть могут». «По нынешней ситуации дел в Европе легко может война произойти а мои земли в середине стали, и легко может театрум войны в моих землях быть, и я все думаю, как бы это добрым способом от себя отвести».

Таковы были внешние отношения России при Екатерине I. Мы видели, как в разных странах, враждебных новой империи обрадовались при известии о неожиданной, преждевременной смерти великого царя. Ожидания были обмануты: внутренней смуты в России не последовало; несмотря на то, Россия находилась в затруднительном положении; русские люди прежде всего требовали отдыха, и не было более человека, который мог возбуждать их к постоянной деятельности; внимание было поглощено внутренними делами, тяжелою разборкою в материалах преобразования, финансовыми затруднениями. Хотели поскорее развязаться с войною персидскою, особенно в ожидании войны турецкой и столкновений западных. Смерть Петра произвела свое действие: к России обращались уже не с таким уважением, как в последнее время предшествовавшего царствования; английский флот сторожил русские берега, и теперь над ним не насмеялись так, как насмеялся Петр опустошением шведских берегов; в Швеции русская партия поникла; в делах курляндских остерегались раздражить Польшу. Но и Западная Европа с своей стороны боялась войны: против союза ганноверского образовался союз австро-испанский, к которому, естественно, примкнула Россия и восстановила равновесие. Дряхлый правитель Франции кардинал Флери, полный представитель одряхлевшей французской монархии, сильно боялся, что австрийское войско будет подкреплено тридцатитысячным русским корпусом; Англия также не хотела тратиться на войну, от которой не ждала непосредственных для себя выгод, и довольствовалась тем, что защитила Данию; прусский король боялся больше всего, чтоб в его земле не был театрум войны, — и Россия могла прожить в мире опасное время по смерти Петра Великого, когда нужно было решать столько важных внутренних вопросов, и прежде всего вопрос о престолонаследии.

Приверженцы Екатерины, настоявши на возведении ее на престол, не решали страшного для себя вопроса, а только отсрочивали его решение. «Не сомневаются, что при Екатерине дела пойдут хорошо, но сердца всех за сына царевича», — писал саксонский посланник Лефорт к своему двору. Легко было возвести на престол Екатерину во время малолетства великого князя Петра, но неужели этот единственный мужеский представитель династии, относительно прав которого нельзя было навести ни малейшего сомнения, и в летах совершенных будет отстранен в пользу одной из дочерей Екатерины? Мужеский потомок царей будет отстранен в пользу женщины, которая выйдет замуж или за иностранного принца, или за русского, своего подданного, — в обоих случаях неудобство громадное. Милостями и ласками Екатерина надеялась привязать к себе и к своим детям старых вельмож; но милости и ласки способны привязать к правительству твердому: у слабого же берут награды и озираются кругом, ища чего-нибудь более твердого. При первом неудовольствии вельмож на правительство по поводу Меншикова грозное имя великого князя Петра переходило из уст в уста, и напуганному воображению уже представлялась украинская армия, двигающаяся к Петербургу под начальством любимого вождя князя Михаила Михайловича Голицына. Неудовольствие вельмож при разрозненности стремлений их к личным выгодам одно могло быть и не опасно; но опасно оно было тем, что находило поддержку в огромном большинстве народа, для которого было немыслимо отстранение Петра II в пользу тетки, как немыслимо было прежде отстранение Петра I в пользу сестры. События конца прошлого века были в свежей памяти у всех, и для всех ясны были причины падения царевны Софьи. Поминовение в церквах обеих цесаревен прежде великого князя Петра Алексеевича как намек на отстранение последнего, первенство герцога голштинского пред великим князем при погребении Петра Великого, хвастовство Бассевича, что он возвел Екатерину на трон и держит ее в своих руках, возбуждали сильное неудовольствие, которое начало высказываться подметными письмами. После 2 апреля 1726 года присутствия в Верховном тайном совете не было две недели: императрица была потревожена подметными письмами, направленными против постановления, по которому царствующий государь имел право назначать себе преемника. Подозревали, что эти подметные письма есть дело людей значительных; министры советовались между собою на словах, и каждый из них лично изъяснял императрице, какими, по его мнению, способами можно оградить престол от потрясений. Остерман подал письменное мнение, в котором всего лучше выставлено было затруднительное положение правительства в вопросе о престолонаследии. Остерман предлагал для примирения интересов женить великого князя Петра Алексеевича на цесаревне Елисавете Петровне. Зная, что главным препятствием этому браку будет близость родства, Остерман писал: «Вначале, при сотворении мира, сестры и братья посягали, и чрез то токмо человеческий род распложался, следовательно, такое между близкими родными супружество отнюдь общим натуральным и божественным законам не противно, когда бог сам оное, яко средство мир распространить, употреблял». Но для нас важнее всего те соображения Остермана, из которых оказывалась невозможность отстранить великого князя в пользу цесаревен: «Если же наследство на одном из ее величества детей или кровных наследников, с исключением великого князя, установить, то всегда в Российском государстве разделения и партии останутся, и может какой бездельный, бедный и мизерабельный мужик под фальшивым именем, однако ж, себе единомышленников прибрать, чего же не может государь при взрослых летах учинить, которого рождение не ложно и которое ему в государстве не токмо многое почтение придает, но и его многие сродники знатные великую часть нации сочиняют, который тако ж и вне государства на римского цесаря, яко своего дядю, сильную подпору в способное время уповать может. Не может такая мудрая императрица ни 12 человек из своих вельмож в соединении содержать; как же возможно уповать, чтоб по смерти ее принцессы, которые в правительстве гораздо не так обучены, без нападков и опасности осталися? При которых смятениях обе всего своего благоповедения лишиться могут».

Но Остерман знал, что брак между Петром и Елисаветою не обеспечивал интересов дочерей Екатерины: Петр мог поступить со своею женою подобно деду — развестись и заключить ее в монастырь, тем более что оправдание найти было легко: незаконность брака по причине близкой степени родства. В избежание этого Остерман предлагал при заключении брака определить порядок престолонаследия: по смерти Екатерины на престол взойдет великий князь Петр, а принцесса Елисавета получит в наследственное владение провинции, завоеванные у Швеции; в случае если у нее кровных наследников не будет, то эти провинции поступают во владение наследников принцессы Анны Петровны, причем гот из ее наследников, который будет призван на шведский престол, не может получить их. Если и великий князь и принцесса Елисавета умрут бездетны, то они не должны располагать после себя престолом, но должно определить, чтоб находящийся тогда в живых наследник принцессы Анны вступил на престол. Чтоб принцесса Елисавета была безопасна во владении завоеванных провинций, жители их заблаговременно должны присягнуть обеим принцессам, а находящиеся в них все полки должны поклясться, что по смерти императрицы будут находиться в послушании у принцессы Елисаветы. Весь народ русский и сам великий князь должны подтвердить присягою это постановление; великий князь подтверждает его вторично, когда придет в совершенные лета, и, чтобы все получило надлежащее начало, принцесса Елисавета должна быть назначена немедленно губернатором завоеванных провинций, как эрцгерцогиня австрийская была в Брабанте; римско-цесарский двор и Швеция должны гарантировать это постановление; все члены императорской фамилии должны его одобрить и с присягою подписать. По словам Остермана, брак Петра с Елисаветою примирит партии, утушит смятения, возвратит спокойствие народу и поселит в соседних державах уважение к России.

В этом проекте чрезвычайно ясно была выставлена невозможность отстранить великого князя Петра в пользу цесаревен, но, разумеется, средство, предложенное Остерманом для соединения интересов теток и племянника, не могло быть принято: искушать русский народ браком племянника на родной тетке было нельзя и упрочивать незаконный и потому легко расторжимый брак прибалтийскими областями было бесполезно, ибо гарантии чужих держав не могли спасти их от вторичного завоевания, тем более что защищать их от русского императора должны были русские же полки! Екатерине оставалось одно: настаивать на своем праве назначить себе преемника и предоставить дело времени, предоставить себе решить его, «смотря по конъюнктурам». Во всяком случае нужно было заботиться о ближайших интересах своих дочерей, и мы видели, как Екатерина хлопотала о возвращении Шлезвига герцогу голштинскому. Относительно второй дочери, цесаревны Елисаветы, желанный отцом и матерью брак ее с королем французским не состоялся; брак с побочным сыном Августа II, искателем приключений Морицем, был слишком непривлекателен. Явился жених более приличный. В Петербург приехал двоюродный брат герцога голштинского, старший родной брат назначавшегося в герцоги курляндские Карл, титулярный епископ любский, был обласкан, получил орден св. Андрея и 5 (16) декабря 1726 года написал императрице следующее письмо: «Чрез некоторое время весь свет единому премудрому ведению всещедрого бога удивлялся, по которому случилося, что его королевское высочество государь герцог Карл-Фридрих шлезвиг-голштинский пред некоторыми летами в Россию приехал, чтоб ему здесь издалеча милостиво поданную сильную руку помощи ныне принять. Потом за благословением божиим с ним здесь толь счастливо учиненное кровное свойство есть тому явственное доказательству, что его королевское высочество самый тот путь нашел, чрез который бог определил его паки благословить и его всему княжескому дому крепкую подпору ко впредбудущему благоповедению показать. При сем (то королевскому высочеству весьма увеселительно быть имеет, чти чрез некоторое время взаимно в некоторых важных делах уже явственно оказалося, что с ним учиненное соединение Российскому государству тако ж свою превеликую пользу с собою приносит и впредь тому еще вяще полезнее быть имеет. Сии рассуждения, всемилостивейшая императрица, тако ж. и меня, яко его королевского высочества ближнего кровного сродника, возбудили по его склонному совету сюды приехать, чтоб так о помянутом благословенном следовании ныне вкупе порадоваться возмощи, как и особливо счастие имети вашему императорскому величеству, персонально знаему быть и вашу неоцененную превысочайшую милость в глубочайшей покорности получить. И к получению оной с божиею помощию имею я толь наивящшую надежду, понеже ваше императорское величество (за что пока всепокорнейше благодарение воздаю) мне чрез пожалование ковалерии св. Андрея уже милостивый опыт тому подали. Ежели же предвидение всевысочайшего бога то так устроило, чтоб я с моей стороны не знал себе в свете вящего счастия желать, как чтоб и я удостоен быть мог от вашего императорского величества вторым голстинским сыном (fur einen zweiten Holsteinischen Sohn) в вашу императорскую высокую фамилию восприяту быть. Может быть, от меня весьма смело учинено, что я дерзаю вашему императорскому величеству вдруг такое откровенное представление чинить. Но ежели я в том проступился, то ваше императорское величество да соизволит милостиво сие мое преступление токмо истинному, совершенному высокопочтению приписать, с которым я несравненные добродетели и высокие дарования прекраснейшей принцессы Елисаветы, ее императорского высочества, в моем сердце почитаю и которое далее утаить мне невозможно было. Якоже и я оставить не могу вашего императорского величества сим всепокорнейше просить ко мне высокую свою милость явить, высокопомянутую принцессу, дщерь свою, ее императорское высочество мне в законную супругу матернею высочайшею милостию позволить и даровати. Утверждение моего временного благоповедения предается сим токмо в руце великого бога и вашего императорского величества, и присовокупляю еще токмо к сему сие верное обнадеживание, что я во всю свою жизнь готов буду за ваше императорское величество, императорскую фамилию и за интерес Российского государства и последнюю каплю крови радостно отдать и сакрификовать. В ожидании скорой всемилостивейшей и склонной резолюции пребываю с глубочайшим почтением вашего императорского величества всепокорнейший, преданнейший слуга Карл, бискуп любецкий».

Склонная резолюция последовала, принц Карл голштинский стал женихом цесаревны Елисаветы. Старший герцог голштинский, подкрепленный этою новою связью, мог думать, что крепко утвердился в России; это утверждение было ему теперь тем более необходимо, что надежда на шведское наследство, так усилившаяся в последнее время царствования Петра, начала снова ослабевать. Но в то самое время, когда из Стокгольма приходили дурные вести о торжестве партии, враждебной России и герцогу голштинскому, он был поражен известием, что Меншиков просил императрицу о согласии на брак его дочери с великим князем Петром и что Екатерина дала согласие.

До сих пор люди, всего более содействовавшие возведению на престол Екатерины, хотя и сознавали, как трудно будет в другой раз отстранить от престола великого князя Петра в пользу одной из его теток, однако могли надеяться, что Екатерина проживет еще долго и обстоятельства могут несколько раз измениться в их пользу. Остерман грозил восстаниями народа за Петра как единственного законного наследника; ему могли отвечать, что войско на стороне Екатерины, что оно будет и на стороне дочерей ее. Привязанность войска сильно поддерживалась. В газетах, которыми правительство старалось действовать на общественное мнение, подле заботливости Екатерины о просвещении, о продолжении дел Петра особенно выставлялась заботливость ее о войске. «Ее императорское величество, — печаталось в газетах, — матернее имеет попечение к своим подданным, а наипаче в тех делах, кои начаты при его величестве, дабы их всемерно в действие произвести, а наипаче о науках молодых шляхтичей, для которых новые профессоры из других краев выехали, и ко оным профессорам великую показала милость и высокую свою протекцию и указала им прежнюю академию рассмотреть, и вновь еще молодых шляхтичей набирать, и школы умножать. Немалое имеет попечение о воинских делах и в прочем, что принадлежит к удовольствию полков, и часто изволит сама при экзерцициях присутствовать. Между теми же полезными государству и подданным своим делами не оставила в Питергофе, яко в любимом месте государя императора, на память его величества славных дел, некоторые домы доделывать и игровыми водами и прочими украшениями украшать». Под девятым числом ноября 1725 года в «Петербургских ведомостях» читали известие, что императрица делала смотр Ингерманландскому полку на лугу, где стоит большой глобус, потом вошла в шатер и всех офицеров из рук своих напитками жаловала; тут же были цесаревны и герцог голштинский. В 1726 году читали известие о следующем случае: «На гаптвахте, что у Зимнего дома, караульный капитан-поручик Петр Чичерин, когда поспешал ко фрунту для отдания чести цесаревне Елисавете Петровне, наткнулся на протазан и жестоко покололся, так что не чаяли живу ему быть. Ее величество того ж момента изволила, встав из-за кушанья, сама выйти к тому раненому и указала его отнести в особливую палату, архиатер лейб-медикус и лекари придворные призваны, и указала того раненого при себе перевязать и потом едва не по вси дни изволила его сама надзирать. И тако тот офицер чрез помощь божию и милостивое призрение живот свой спас». Потом читали, что на гвардейские полки сделан мундир преизрядный, какого никогда в тех полках не бывало.

На войско крепко надеялись, но для войска нужен был искусный предводитель, и таким был фельдмаршал светлейший князь Меншиков, первая военная знаменитость, оставленная славным царствованием Петра. Толстой, несмотря на весь его ум и ловкость, не мог занимать первого места при решительном действии и уступал его Меншикову именно как полководцу. Вот почему Меншиков был так необходим для партии приверженцев Екатерины и ее дочерей, ибо кого можно было противопоставить другому фельдмаршалу, любимому вождю Украинской армии князю Михаилу Михайловичу Голицыну? Вот почему можно принять известие, что когда во время отсутствия Меншикова в Курляндию против него в Петербурге поднялась сильная буря, то герцог голштинский своим предстательством у императрицы поспешил успокоить эту бурю. Но если Меншиков был так необходим для партии Екатерины и дочерей ее, то легко понять ужас и раздражение этой партии, когда узнали, что светлейший изменяет ей. Что же побудило главу партии к этой измене?

Меншиков, подобно Остерману, должен был понимать, как трудно было бы отстранить от престола великого князя Петра, должен был понимать, что на него, Меншикова, как на самое видное лицо в противной Петру партии, должна была обрушиться вся ненависть приверженцев великого князя, а к этим приверженцам принадлежало народное большинство. В подметных письмах говорилось: «Известие детям российским о приближающейся погибели Российскому государству, как при Годунове над царевичем Димитрием, учинено: понеже князь Меншиков истинного наследника, внука Петра Великого, престола уже лишил, а поставляют на царство Российское князя голштинского. О горе, Россия! Смотри на поступки их, что мы давно проданы». Мысль, что преемником Екатерины должен быть Петр, не ослабевала в народе: осенью 1726 года ходили слухи, что императрица после именин своих поедет в Москву короновать внука. Аранского (Нижегородского) монастыря архимандрит Исаия поминал на ектениях «благочестивейшего великого государя нашего Петра Алексеевича» вместо «благоверного великого князя» и, когда ему возражали, отвечал: «Хотя мне голову отсеките, буду так поминать, а против присланной формы поминать не буду, потому что он наш государь и наследник». Меншикова выставляли Годуновым; но в чью пользу он, по мнению народа, готов был совершить годуновское дело? В пользу герцога голштинского. В самом деле, для чего Меншиков должен был выставлять себя в таком ненавистном свете, подвергаться таким опасностям, поддерживать дело трудное, почти невозможное? Для того чтоб по восшествии на престол цесаревны Анны или Елисаветы уступить все свое влияние какому-нибудь Бассевичу! Меншиков стал добиваться Курляндского герцогства для обеспечения будущности своей и своего семейства, потерпел неудачу и должен был подумать о чем-нибудь другом. Додумался ли он сам? Есть известие, что другие указали ему средства выйти из затруднительного положения.

Россия заняла важное место среди европейских держав с могущественным влиянием, особенно на судьбу держав соседних. Понятно, что последние должны были заботливо следить за внутренними переменами в ней и сильно волноваться вопросом: кто будет преемником Екатерины? Особенно этот вопрос был важен для Дании, которой вступление на русский престол герцогини голштинской грозило страшною опасностию, а вступление великого князя Петра уменьшало или даже уничтожало опасность. Датский министр в Петербурге Вестфален должен был больше всех трудить свою голову над придумыванием средств, какими можно было помочь возвести на престол великого князя Петра, и наконец нашел средство: оно состояло в том, чтоб отнять у партии, враждебной Петру, ее главу Меншикова и заставить его действовать в пользу Петра. Но Вестфален, по известным отношениям своего двора к русскому, не мог сам действовать и обратился к министру другого двора, которого интересы относительно престолонаследия в России были тождественны с интересами датскими. Мы видели, что Остерман, разбирая средства великого князя Петра, указывал на поддержку, которую он должен найти у австрийского двора, будучи племянником цесаревны. Теперь с австрийским двором был заключен союз, и посланник цесаря, граф Рабутин, занимал самое видное место в Петербурге между представителями европейских дворов, пользовался наибольшею доверенностию и доступом. К нему-то и обратился Вестфален с предложением привлечь Меншикова на сторону великого князя указанием на блестящую будущность, которая ожидает его при Петре, если он выдаст за него дочь свою; со стороны цесаря Рабутин обещал Меншикову первый фьеф, какой только сделается вакантным в империи. Разумеется, Меншиков должен был с радостию принять это предложение, представлявшее ему такой блестящий выход из его затруднительного положения. Оставалось получить согласие императрицы на брак великого князя с княжною Меншиковою. Светлейший воспользовался тем, что дочь его была сговорена за польского выходца графа Сапегу, но императрица взяла этого жениха для своей племянницы Скавронской, и Меншиков в вознаграждение начал просить согласия на брак своей дочери с великим князем. Императрица согласилась. Нужно ли объяснять это согласие одним упадком нравственных сил в Екатерине, о котором доносили некоторые иностранные министры дворам своим, или Екатерина видела невозможность отстранить от престола великого князя в пользу одной из дочерей своих и думала, что упрочивает их положение, соединяя с будущим императором человека, на признательность которого имела право рассчитывать?

Как бы то ни было, дело было решено в марте 1729 года, и это решение привело в ужас цесаревен и их приверженцев. Обе цесаревны бросились к ногам матери, заклиная ее подумать о гибельных следствиях сделанного ею шага: к ним на помощь явился Толстой с своими представлениями: он говорил об опасности, какой императрица подвергает своих детей и своих самых верных слуг; грозил, что последние, не будучи в состоянии с этих пор быть ей полезными, принуждены будут ее покинуть; он сам скорее подвергнет жизнь свою опасности, чем станет спокойно дожидаться страшных последствий ее согласия на просьбу Меншикова. Екатерина защищалась, говорила, что не может изменить слову, данному по фамильным причинам, и брак великого князя на Меншиковой не переменит нисколько ее тайного для всех намерения относительно престолонаследия. Несмотря на то, представления Толстова произвели сильное впечатление на Екатерину, и герцог голштинский стал надеяться на победу; речь Толстова была положена на бумагу: Бассевич носил ее в кармане и всем читал. Но радость была непродолжительна: Меншиков имел вторую секретную аудиенцию, и дело было решено окончательно.

Меншиков торжествовал. На его стороне по крайней мере, по-видимому, был представитель старого вельможества князь Дм. Мих. Голицын, который видел себя наконец у цели своих желаний: в противном лагере раздор, и посредством того самого Меншикова, который возвел на престол Екатерину, можно возвести Петра, а там что бог даст! Соединенные противники были неодолимы, а поодиночке можно одолеть и Меншикова. Другие понимали дело именно так, что Голицын ласкает Меншикова только до поры до времени; но Меншикову, как человеку его происхождения, обремененному до сих пор ненавистию старой знати, приятно было думать, что теперь он становится с нею заодно, в челе ее. С ним заодно был первый делец Остерман, который видел всю невозможность обойти великого князя и пристал к партии, на стороне которой был теперь верный успех. Меншиков, Голицын, Остерман и австрийский посланник Рабутин составляли теперь тайный совет, в котором рассуждалось о будущем России, и всего важнее было то, что Россия принимала охотно это будущее, которое вполне ее удовлетворяло, обеспечивая ее спокойствие.

Меншиков торжествует, он в безопасной пристани, а Толстой с товарищами играет в опасную, отчаянную игру. Где же его товарищи? Их не видно, он один, а два года тому назад их было много, и все сильные люди. Ягужинский, заклятый враг Меншикова, человек смелый, далеко в Польше; тесть его, граф Головкин, слишком осторожен, напролом не пойдет; великий адмирал граф Апраксин в затруднительном положении между двумя друзьями — Меншиковым и Толстым, разделившимися теперь в противоположных стремлениях, а как было прежде хорошо, покойно старику опираться на таких двоих друзей и как обоим друзьям было выгодно держаться за такого старика! Говорили, что Апраксин сделал выбор, стал на сторону Толстова, но от него трудно было ожидать деятельной помощи в минуту решительную. Таким образом, Толстому нечего было надеяться на людей, высоко стоявших, — великого канцлера и великого адмирала. Он должен был обратиться к людям второстепенным, кто посмелее: таковы были старый генерал Ив. Ив. Бутурлин и только что возвратившийся из курляндской посылки граф Девьер, оба враждебные Меншикову, несмотря на то что Девьер был женат на родной сестре светлейшего Анне Даниловне. Недавно, только во время курляндской посылки, Девьер был произведен в генерал-лейтенанты, но он уже мечтал о месте в Верховном тайном совете. Бутурлин и Девьер были равнодушны к вопросу, кто будет преемником Екатерины; они боялись одного — усиления Меншикова, и если они желали отстранения от престола Петра, так потому только, что Петр вступал в брак с дочерью Меншикова; один Толстой прямо не хотел Петра, боясь, что сын отплатит ему за то, что он сделал против отца.

«Меншиков, — говорил Бутурлин, — что хочет, то и делает, и меня, мужика старого, обидел, команду отдал мимо меня младшему, к тому ж и адъютанта отнял, и откуда он такую власть взял? Разве за то он меня обижает, что я ему много добра делал, о чем он сам хорошо знает, а теперь забыто! Так-то он знает, кто ему добро делает! Не думал бы он того, что князь Дм. Мих. Голицын, и брат его, и князь Борис Ив. Куракин, и их фамилии допустили его, чтоб он властвовал; напрасно он думает, что они ему друзья; как только великий князь вступит на престол, то они скажут Меншикову: «Полно, миленький, и так ты нами долго властвовал, поди прочь!» Если б великий князь сделался наследником по воле ее величества, то князь Борис Иванович (Куракин, как близкий родственник) тотчас прикатил бы сюда. Меншиков не знает, с кем знаться: хотя князь Дмитрий Михайлович манит или льстит, не думал бы, что он ему верен только для своего интереса».

Девьер толковал так же о Меншикове. «Что же вы молчите? — говорил он Толстому. — Меншиков овладел всем Верховным советом; лучше б было, если б меня в Верховный совет определили». Толстой толковал свое: «Если великий князь будет на престоле, то бабку его возьмут из монастыря, а она будет мне мстить за мои к ней грубости и будет дела покойного императора опровергать». Все соглашались, что брак великого князя на дочери Меншикова опасен: Меншиков будет больше добра хотеть зятю своему, чем императрице и ее дочерям. Но как быть? Ждать: а если что случится с императрицею? Меншиков дремать не будет. Надобно представить императрице необходимость распорядиться поскорее престолонаследием. Но которую выбрать из дочерей? Девьеру и Бутурлину больше нравилась старшая, Анна Петровна: «Нравом она изрядным, умильна и приемна, и ум превеликий, много на отца походит и человечеством изрядная; и другая цесаревна изрядная, только будет посердитее». Но Толстой был за Елисавету, потому что муж Анны, герцог голштинский, смотрел на Россию только как на средство добыть престол шведский. Елисавету Петровну надобно возвести на престол; но как освободить ее от страшного соперника, великого князя Петра? Он еще мал, пусть поучится, потом он поедет за границу еще поучиться, как делают другие принцы, а тем временем цесаревна коронуется и утвердится на престоле.

Но главным орудием успеха считалось войско, и герцог голштинский говорил Толстому: «Хочу просить себе у государыни чина генералиссимуса, а лучше, если б мне отдали Военную коллегию: я бы тогда силен был в войске и ее величеству верен». «Изрядно, — отвечал Толстой. — Извольте промышлять к своей пользе, что вам угодно».

Все эти речи происходили в ожидании, что время еще не ушло, что можно еще и помешать браку великого князя на дочери Меншикова: жених еще молод, ему надобно учиться в России, надобно учиться за границею, а между тем можно склонить императрицу назначить наследницею цесаревну Елисавету. Разумеется, медлить было опасно, потому что здоровье Екатерины не было надежно; надобно поскорее обратиться с этою просьбой к императрице, но кто возьмется за такое деликатное дело? Толстой брался: подговаривал и Девьера, чтоб и тот не упустил благоприятного случая; Девьер трусил, подбивал Бутурлина, которого считал посмелее. «Что же вы не доносите императрице? — говорил он ему. — Я говорил о доносе с Толстым, и тот сказал: лучше донесть из нас кому одному». «Для чего вы к ее величеству не ходите?» — спрашивал Девьер Бутурлина. «Нас не пускают», — отвечал тот. «Напрасно затеваете, — продолжал Девьер, — сами ленитесь и не ходите, а говорите, что не пускают». Герцог голштинский говорил, что он пробовал делать императрице намеки, но она промолчала.

Решительная минута наступила ранее, чем ожидали эти господа. 10 апреля у императрицы открылась горячка. Герцог голштинский прислал сказать Толстому, чтоб приехал для совещания в дом к Андрею Ушакову; Толстой отправился к Ушакову, но не застал его дома и пошел во дворец. На дороге нагоняет его герцог голштинский в коляске, сажает его с собою и везет к себе; приехавши домой, рассказывает ему, что императрица очень больна, мало надежды на выздоровление; тут приходит Андрей Ушаков, и герцог говорит: «Если императрица скончается, не распорядившись насчет престолонаследия, то мы все пропадем; нельзя ли теперь ее величеству говорить, чтоб объявила наследницею дочь свою?» «Если прежде этого не сделано, то теперь уже поздно, когда императрица при смерти», — отвечал Толстой, и Ушаков согласился с этим.

Одни, чувствуя свою слабость, говорили, что поздно; другие в сознании своей силы спешили достигнуть цели своих стремлений; по поводу опасной болезни императрицы созваны были во дворец: члены Верховного тайного совета. Сенат, Синод, майоры гвардии и президенты коллегий для совещания о престолонаследии. Было три предложения: за цесаревну Елисавету, за цесаревну Анну и за великого князя Петра. Последнее, разумеется, взяло верх, и согласились, чтоб новый император оставался несовершеннолетним до 16 лет; во время малолетства Верховный тайный совет сохраняет свое настоящее значение и состав, кроме того, что цесаревны Анна и Елисавета занимают в нем первые места; никакое его решение не имеет силы, если не будет подписано всеми членами без исключения; великий князь и все его подданные должны обязаться страшною клятвой не мстить никому из подписавших смертный приговор его отцу. При совершеннолетии государя цесаревны получают по 1800000 рублей и между ними поровну разделяются все бриллианты их матери.

В то время когда Толстой решил, что уже опоздали, Девьер своим неосторожным поведением во дворце дал Меншикову возможность захватить в свои руки враждебных ему людей. После 16 апреля канцлер граф Головкин получает от Меншикова бумагу при следующей записке: «Извольте собрать всех к тому определенных членов и объявить указ ее величества и всем, не вступая в дело, присягать, чтоб поступать правдиво и никому не манить, и о том деле ни с кем нигде не разговаривать и не объявлять; кроме ее величества, и завтра поутру его допросить и, что он скажет, о том донесть ее императорскому величеству, а розыску над ним не чинить». Указ состоял в том, что комиссия должна была допросить генерал-лейтенанта Девьера по следующим пунктам: 1) понеже объявили нам их высочества государыни цесаревны, что сего апреля 16 числа во время нашей по воле божией при жестокой болезни параксизмуса все доброжелательные наши подданные были в превеликой печали, а Антон Девиер, в то время будучи в доме нашем, не только не был в печали, но и веселился и плачущуюся Софью Карлусовну (Скавронскую, племянницу императрицы) вертел вместо танцев и говорил ей: «Не надобно плакать». 2) В другой палате сам сел на кровать и посадил с собою его высочество великого князя и нечто ему на ухо шептал; в тот час и государыня цесаревна Анна Петровна, в безмерной быв печали и стояв у стола в той же палате, плакала; и в такой печальный случай он, Девьер, не встав против ее высочества и не отдав должного рабского респекта, но со злой своей продерзости говорил ее высочеству, сидя на той кровати: «О чем печалишься? Выпей рюмку вина!» И, говоря то, смеялся и пред ее высочеством по рабской своей должности не вставал и респекта не отдавал. 3) Когда выходила в ту палату государыня цесаревна Елисавета Петровна в печали и слезах, и пред ее высочеством по рабской своей должности не вставал и респекта не отдавал и смеялся о некоторых персонах. 4) Его высочество великий князь объявил, что он, Девиер, в то время, посадя его с собою на кровати, говорил ему: «Поедем со мной в коляске, будет тебе лучше и воля, а матери твоей не быть уже живой» — и при том его высочеству напоминал, что его высочество сговорил жениться, а они за нею (за невестою его) будут волочиться, а его высочество будет ревновать. 5) Ее высочество великая княжна (Наталья Алексеевна, сестра великого князя Петра) объявила, что в то время рейхсмаршал, генерал-фельдмаршал светлейший князь, видя его, Девиеровы, такие злые поступки, ее высочеству говорил, чтобы она никого не слушала, но была бы всегда при матушке с ним, светлейшим князем, вместе.

Девьер отвечал, что 16 апреля в доме ее величества в покоях, где девицы сидят, попросил он у лакея пить и назвал его Егором; князя Никиту Трубецкого называли шутя товарищи его Егором, и когда он, Девьер, попросил у лакея пить и назвал его Егором, то Трубецкой на это слово обернулся, и все засмеялись: великий князь спросил у него: «Чему вы смеетесь?» И он, Девьер, ему объяснил, что Трубецкой этого не любит, и шепнул на ухо, что он к тому же и ревнив. Софью Карлусовну вертел ли, не помнит. Цесаревне Анне Петровне говорил упомянутые в обвинении слова, утешая ее. Цесаревна Елисавета Петровна сама не велела никому вставать. Великому князю означенных в обвинении слов не говорил, а прежде говаривал часто, чтоб изволил учиться, а как надел кавалерию — худо учится и еще, как сговорит жениться, станет ходить за невестою и будет ревновать и учиться не станет. Комиссия представила эти ответы императрице, от имени которой было написано следующее: «Мне о том великий князь сам доносил самую истину: я и сама его (Девьера) присмотрела в его противных поступках и знаю многих, которые с ним сообщники были, и понеже оное все чинено от них было к великому возмущению, того ради объявить Девьеру последнее, чтоб он объявил всех сообщников».

Получивши на пытке 25 ударов, Девьер объявил о известных нам разговорах с Толстым и Бутурлиным. Кроме этих лиц и Ушакова к делу примешаны были известный уже нам Григорий Скорняков-Писарев, Александр Львович Нарышкин, молодой князь Иван Алексеевич Долгорукий, который, как мы видели, находился при герцоге голштинском; все эти лица высказывались против брака великого князя Петра на дочери Меншикова. 6 мая состоялся указ: «Девьера и Толстова, лишив чина, чести и деревень данных, сослать: Девьера — в Сибирь, Толстова с сыном Иваном — в Соловки; Бутурлина, лиша чинов, сослать в дальние деревни; Скорнякова-Писарева, лиша чина, чести, деревень и бив кнутом, послать в ссылку; князя Ивана Долгорукого отлучить от двора и, унизя чином, написать в полевые полки; Александра Нарышкина лишить чина и жить ему в деревне безвыездно; Ушакова определить к команде, куда следует». Потом прибавлено: «Девьеру при ссылке учинить наказанье, бить кнутом».

Герцог голштинский находился в самом печальном положении: хотя и соглашались, чтоб цесаревны занимали первые места в Верховном тайном совете, и обещали им деньги и бриллианты, но это не было обеспечено; не обеспечена была русская помощь при достижении главных целей — возвращения Шлезвига и добытия шведского престола. «Где вы, мой любезный Бассевич? — говорил герцог своему министру. — Если теперь вы нам не поможете, то мы вконец пропали». Бассевич отправляется к Меншикову, начинает ему представлять «с умилением», что обе цесаревны, Анна и Елисавета, дочери Петра Великого, которому он, Меншиков, может приписать свое счастие. Меншиков пришел в умиление и согласился выдать на каждую принцессу по миллиону денег, установить порядок престолонаследия и подтвердить договоры с герцогом голштинским; все это должно заключаться в завещании императрицы, где также должно быть означено, что Петр должен вступить в супружество с дочерью Меншикова. Но кто сочинит завещание? Никто не отыскивался. Тогда Бассевич, не могши вытерпеть, по его словам, чтоб герцог и обе принцессы пришли все в крайнюю нищету, сочинил наскоро завещание, которое Меншиков дал подписать цесаревне Елисавете. Герцог голштинский обязывался при этом заплатить светлейшему князю с миллиона 80000 руб.: 60000 вперед, а 20000 при последней выдаче. Несмотря на то, Меншиков сказал Бассевичу, что герцог должен выехать из России, потому что ему, как шведу, не доверяют.

Нужно было спешить с завещанием. Мы видели, что императрица занемогла 10 апреля; 16-го, когда Девьер неприлично вел себя во дворце, был кризис, после которого стало легче, и несколько дней надеялись на выздоровление; но потом кашель, прежде слабый, стал усиливаться, обнаружилась лихорадка, больная стала ослабевать день ото дня, и явились признаки повреждения легкого. 6 мая, в девятом часу пополудни, Екатерина скончалась. На другой день, 7 мая, собрались в дворец вся царская фамилия, члены Верховного тайного совета, Синода, Сената, генералитет и начали читать завещание покойной императрицы, подписанное собственною ее величества рукою, как сказано в журнале Верховного тайного совета. Завещание это состояло из 15 пунктов: 1) великий князь Петр Алексеевич имеет быть сукцессором, 2) и именно со всеми правами и прерогативами, как мы оным владели. 3) До …лет не имеет за юностию в правительство вступать. 4) Во время малолетства имеют администрацию вести наши обе цесаревны, герцог и прочие члены Верховного совета, которой обще из 9 персон состоять имеет. 5) И сим иметь полную власть правительствующего самодержавного государя, токмо определения о сукцессии ни в чем не отменять. 6) Множеством голосов вершать всегда, и никто один повелевать не имеет и не может. 7) Великий князь имеет в Совете присутствовать, а по окончании администрации ни от кого никакого ответа не требовать. 8) Ежели великий князь без наследников преставится, то имеет по нем цесаревна Анна с своими десцендентами, по ней цесаревна Елисавета и десценденты, а потом великая княжна и ее десценденты наследовать, однако ж мужеска пола наследники пред женским предпочтены быть имеют. Однако ж никогда российским престолом владеть не может, который не греческого закона или кто уже другую корону имеет. 9) Каждая из цесаревен, понеже от коронного наследства своего родного отца выключены, в некоторое награждение кроме приданых 300 тыс. рублев и приданого один миллион рублей наличными деньгами получить, и оные во время малолетства великого князя им помалу заплачены быть, которых ни от них, ни от их супругов никогда назад не требовать; тако ж имеют они, обе цесаревны, все наши мобилии в камнях драгоценных, деньгах, серебре, уборах и экипаже, которые нам, а не Короне принадлежат, у себя и у своих удержать, наши же лежащие маетности и земли, которыми мы, пока короны и скипетра не получили, владели, имеют между нашими ближними сродниками нашей собственной фамилии чрез правительство администрации по праву разделены быть. 10) Пока лета администрации продолжаются, имеет каждой цесаревне сверх прежних по 100000 рублев плачено быть. 11) Принцессу Елисавету имеет его любовь герцог шлезвиг-голштинский и бискуп любецкой в супружество получить, и даем ей наше матернее благословение; тако же имеют наши цесаревны и правительство администрации стараться между его любовью (т. е. великим князем Петром) и одною княжною князя Меншикова супружество учинить. 12) Его королевского высочества герцога голштинского дело шлезвицкого возвращения и дело Шведской Короны по взятым обязательствам имеет накрепко исполнено, и Российское государство так, как и великий князь, к тому обязаны быть. Что же его королевское высочество герцог здесь по се число получал, не имеет никогда назад требовано или на счет поставлено быть. 13) Все сие имеет тотчас по смерти нашей, кроме что до пункта его королевскому высочеству праведно принадлежащей сукцессии в Швеции касается, публиковано, присягою утверждено и твердо содержано; а кто тому противен будет, яко изменник, наказан быть и римского цесаря гарантии на сие искать. 14) Фамилия между собою имеет под опасением нашей матерней клятвы согласно жить и пребывать; великому князю голштинского дому, пока нашей цесаревны потомство оным владеть будет, не оставлять, но по получении совершенного возраста, чего еще не достанет, исполнить. Напротив того, и голштннский дом, и его королевское высочество, когда герцог шведской престол получит, то же с Россиею чинить имеет. 15) Тако ж имеет цесаревнам, когда оне отсюды поедут, свободный транспорт позволен быть, тако ж и на голштинское посольство способной и от всяких тягостей, и судебного принуждения уволенной дом из государственной казны куплен быть.

Когда прочтен был этот знаменитый тестамент, в котором именем Екатерины отменялся закон Петра Великого о праве царствующего государя назначать себе преемника и устанавливался порядок престолонаследия, то все присутствовавшие начали поздравлять нового императора и присягать ему; гвардия, собранная пред Зимним дворцом, также присягнула и крикнула: «Виват!» После этого все отправились к обедне и молебну, а по возвращении из церкви собрались в залу, где бывало заседание Верховного тайного совета. Здесь Петр II сидел в креслах императорских под балдахином; на правой стороне, на стульях, сидели: цесаревна Анна Петровна, ее супруг, великая княжна Наталья Алексеевна и великий адмирал граф Апраксин; по левую руку — цесаревна Елисавета Петровна, Меншиков, канцлер граф Головкин и князь Дм. Мих. Голицын; Остерман, получивший должность обер-гофмейстера, стоял подле императорских кресел справа; также «почтены были стулами» ростовский архиепископ Георгий да вновь вступивший в русскую службу поляк фельдмаршал граф Сапега. Снова прочтено завещание, и решено записать в протокол, что все должно по тому тестаменту исполнять; протокол подписан всеми сидевшими, начиная с императора, потом генералитетом и Сенатом.

Тестамент был обнародован, хотя тут же и пошли слухи, что он подложный: граф Сапега, не отходивший от постели умирающей императрицы, уверял, что он ничего не видал и не слыхал. Но на завещание, как видно, мало обратили внимания: для огромного большинства права нового государя были бесспорны. Не боялись смуты и в старой Москве, и не делали никаких там распоряжений. Макаров уведомил о восшествии на престол Петра II главное лицо в Москве — старика графа Мусина-Пушкина следующим любопытным письмом, где Петр является государем по завещанию, по избранию и по наследству: «7 мая, в девятом часу утра, собрались в большую залу вся императорская фамилия, весь Верховный тайный совет, св. Синод, сенаторы, генералитет и прочие знатные воинские и статские чины: по ее императорского величества тестаменту учинено избрание на престол российской новым императором наследственному государю, его высочеству великому князю Петру Алексеевичу».